В просторном кабинете большой и удобной квартиры князя Александра Одоевского совещались члены тайного общества, самый узкий круг его. Бесконечные споры о будущей конституции России, об освобождении крестьян, о верованиях и неграмотности народа, его характере – боголюбивом и терпеливом, но хорошо сознающем все несовершенства мира… Война с Наполеоном пробудила такие споры, и они длились годы и годы… Теперь вдруг осознали, что если ныне не разбудить Россию к новой жизни, то она навсегда останется заспанной красивой девкой, которой восхищаются и пытаются образумить, но которую горазд будет обмануть всяк заезжий из-за границы или свой лихач.

…Пили чай, курили, сели за карточный столик, но быстро оставили. Споры вспыхивали и тут же затухали… Ждали хозяина – корнета Одоевского, – который отсутствовал по уважительной причине: ввиду своих девятнадцати лет от роду он никак не мог пропустить ни одного бала, и самому ему казалось, что ни один бал без него просто не мог состояться. Ждали и потому, что поступали вести необычные, тревожные… И все стали почему-то больше, чем всегда, прислушиваться ко мнению самых молодых. Так, у военных моряков в критической ситуации на совещании у командира первыми высказывались нижние чины, и их мнение нередко оказывалось решающим, даже если оно было связано со смертельным риском.

К полуночи в кабинете остались князь Евгений Оболенский, адъютант командира гвардейского корпуса, ротмистр Никита Муравьёв, Кондратий Рылеев, поручик в отставке, управляющий Русско-Американской кампанией, Иван Пущин, поручик в отставке и надворный судья, Александр Грибоедов, секретарь при командире отдельного Кавказского корпуса Ермолове.

* * *

Князь Оболенский, казалось, томился больше всех: он то лениво полулежал в большом кресле, время от времени вздергивая узкую лысеющую голову, как будто желая что-то сказать, то быстро поднимался и прохаживался рядом с Пущиным. Когда он в очередной раз исчез в кресле, оттуда через некоторое время послышался его резкий с пафосом голос:

– Господа! Братья! Мы будто ждем еще какой-то вести. Или кого-то позднего…

– Конечно! Одоевского! – тут же откликнулся кто-то. – С бала непременно пожалует домой.

Оболенский приподнял сухощавую фигуру из кресел и, не снижая пафоса, который скрывал неуверенность, воззвал:

– Братья! Господа! Более сообщенного намедни Грибоедовым мы всё равно не получим. У всех было время обдумать. Важен ответ, но не менее важно само время. Шутка ли – Ермолов с нами!

Никита Муравьёв, откинувшись на изящную софу, лениво наблюдал всех и, не скрывая издевки в голосе, ответил:

– Да верен ли человек с такою вестью, не провокация ли…

– Никита, ты стал редко бывать средь нас – скоро будем, как чужие… – заметил Рылеев с тонкой усмешкой, не поднимая головы от карточного стола, за которым остался один, раскладывая какой-то загадочный пасьянс.

– В таком случае и я под подозрением. – Взгляд Грибоедова из-под круглых стекол мог показаться грозным, но это от чрезвычайной внимательности и серьезности, которые уравновешивали добродушие поэта, известное далеко не всем. – Напомню вам, друзья. После собранья в январе наш белоцерковский план мы сообщили Алексей Петровичу. В нём первый, наиглавнейший пункт – царь будет мертв! Это подвигло Ермолова определиться. «Царь мертв – я ваш!» – вот его ответ. Безупречна формула проконсула Кавказа для тех, кто его знает.

Оболенский из кресла задумчиво проскрипел:

– Уважаю Алексея Петровича, но, к сожалению, с ним чай не пил…

– Воевода он замечательный, – подхватил Муравьёв, – славен заслуженно, но окажись на вершине власти – а он иначе себя не мыслит – вспомнит ли о конституции и прочих наших грезах…