Глава 7
Солин
Вот уже более двухсот лет существует негласный титул «Колдуньи над платьями». Она хранительница родовой тайны, наставница нашего ремесла. Наш дар, хотя и постигается в учении, по сути передается по наследству.
И титул этот тоже передается от поколения к поколению. Когда мать навсегда откладывает свою иглу, ее берет в руки дочь. Так продолжается наше Дело.
Эсме Руссель. Колдунья над платьями
17 января 1940 года.
Париж
По крайней мере, на данный момент кажется, что ничего не происходит. Вынесенные на тротуары столики кафе все так же заняты, а в самих кофейнях стоит гул от разговоров художников и философов, нескончаемо, чашку за чашкой, потягивающих черный кофе и глодающих жизнь, точно собака голую кость. Повара все так же готовят блюда, вина льются рекой, кинематограф привлекает к себе все те же толпы, а мода по-прежнему остается главным развлечением парижанок. И, что самое важное – во всяком случае для нас, Руссель, – влюбленные девушки продолжают выходить замуж. Maman говорит, это связано с тем, что гитлеровские полчища движутся по Европе, точно нашествие саранчи. Перспектива появления на наших улицах нацистов всех заставляет нервничать, и невестам отчаянно хочется оказаться у алтаря до того, как произойдет худшее.
Теперь каждый день мы слышим сообщения о новых зверствах гитлеровцев. Одна женщина, сбежавшая из Берлина со своими престарелыми родителями, рассказала Maman о той страшной ночи, когда она своими глазами видела, как десятки живших в ее квартале евреев согнали и отправили в специальные лагеря, как их синагогу сожгли, весь их бизнес разорили, а улицы, где они жили и работали, сплошь покрылись осколками битого стекла. «Kristallnacht», как они это назвали – Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин[16]. Мы, разумеется, уже слышали о тех событиях по радио, однако совсем не так, как это рассказала она.
А сегодня с утра стали поступать сообщения о том, как матери в отчаянии сажают своих детей в поезда, вверяя их в руки совершенно незнакомых людей, лишь бы спасти от грядущей беды. Maman непрестанно всхлипывает. Она худеет и сохнет на глазах, став уже такой изможденной, что кости на лице проступают из-под кожи. И кашель у нее с каждым днем все сильнее. Она отказывается показаться врачу, с пугающим спокойствием уверяя меня, что это все равно ничего не даст. Между нами нет больше никакого притворства. Она умирает, и все, что мне остается – это наблюдать и ждать.
– Будем надеяться, это не скоро еще произойдет? – спрашиваю я, когда Maman выключает радио и осторожно откидывается спиной на подушки. – Я имею в виду, когда они заявятся в Париж.
Она отворачивает голову, протяжно кашляя в носовой платок, и от этого хриплого, надрывного клокотания становится измученной и бледной.
– Они с каждым днем все ближе. И не остановятся, пока не заберут себе все.
В ее ответе ничего нет удивительного. Примерно то же самое говорят и на Radio Londres[17].
– Они и так уже заняли пол-Европы. Зачем им Париж?
– Они хотят расчистить для себя всю Европу. Многие при этом погибнут. А те, кто останется, потеряют абсолютно все.
Я согласно киваю, потому что теперь уже нет ни малейших сомнений, что Maman права. Каждый день приносит нам новые жуткие вести. О рейдах с охотой на людей и массовых облавах. О курсирующих по Европе поездах, битком забитых узниками, которых везут в особые лагеря. Это коммунисты, евреи, цыгане…
– Что же, никому от этого не спастись?
– Уцелеют лишь те, кто готов закрыть на все это глаза и поддержать их. Кто-то даже получит от этого выгоду. А всех прочих ждут страдания – они придут сюда со своими косами, уничтожая всех, кто встанет у них на пути. Вот только меня здесь уже не будет. И совсем некому будет тебя защитить.