– Ваш страж не оставляет вас, – сказал Калинович по-французски.

– Несносный! – отвечала она тихо и с маленькой гримасой, а потом, обратившись к дяде, сказала:

– Что вы, дяденька, за охотой не ходите! Мне очень хочется дичи… Хоть бы сходили и убили что-нибудь.

– Ружье в починку отдал… попортилось… – отвечал капитан.

– Возьмите у Лебедева.

– Их дома, кажется, нет-с. Они верст за тридцать на облаву пошли.

– Нет, он дома: сегодня был в училище, – возразил Калинович.

Капитан покраснел.

– К ихним ружьям я не привык-с, мне из них ничего не убить-с, – отвечал он, заикаясь.

Понятно, что капитан безбожно лгал. Настенька сделала нетерпеливое движение, и когда подошла к ней Дианка и, положив в изъявление своей ласки на колени ей морду, занесла было туда же и лапу, она вдруг, чего прежде никогда не бывало, ударила ее довольно сильно по голове, проговоря:

– Ваша собака, дяденька, вечно измарает мне платье.

– Венез-иси! – сказал капитан.

Дианка посмотрела с удивлением на Настеньку, как бы не понимая, за что ее треснули, и подошла к своему патрону.

– Иси, куш! – повторил строго капитан, и Дианка смиренно улеглась у его ног.

Напрасно в продолжение получаса молодые люди молчали, напрасно заговаривали о предметах, совершенно чуждых для капитана: он не трогался с места и продолжал смотреть в книгу.

– Есть с вами папиросы? – сказала, наконец, Настенька Калиновичу.

– Есть, – отвечал он.

– Дайте мне.

Калинович подал.

– А сами хотите курить?

– Недурно.

– Пойдемте, я вам достану огня в моей комнате, – сказала она и пошла. Калинович последовал за ней.

Войдя в свою комнату, Настенька как бы случайно притворила дверь.

Капитан, оставшись один, сидел некоторое время на прежнем месте, потом вдруг встал и на цыпочках, точно подкрадываясь к чуткой дичи, подошел к дверям племянницыной комнаты и приложил глаз к замочной скважине. Он увидел, что Калинович сидел около маленького столика, потупя голову, и курил; Настенька помещалась напротив него и пристально смотрела ему в лицо.

– Вы не можете говорить, что у вас нет ничего в жизни! – говорила она вполголоса.

– Что ж у меня есть? – спросил Калинович.

– А любовь, – отвечала Настенька, – которая, вы сами говорите, дороже для вас всего на свете. Неужели она не может вас сделать счастливым без всего… одна… сама собою?

– По моему характеру и по моим обстоятельствам надобно, чтоб меня любили слишком много и даже слишком безрассудно! – отвечал Калинович и вздохнул.

Настенька покачала головой.

– Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, – а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!

Капитан покраснел, как вареный рак, и стал еще внимательнее слушать.

– Любовь доказывается жертвами, – сказал Калинович, не переменяя своего задумчивого положения.

– А разве вам не готовы принести жертву, какую вы только потребуете? Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою… – возразила Настенька.

Калинович улыбнулся.

– Это говорят все женщины, покуда дело не дойдет до первой жертвы, – проговорил он.

– Зачем же говорить, когда не чувствуешь? С какою целью? – спросила Настенька.

– Из кокетства.

– Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас полюбили? В первый же день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об этом… Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.

Проговоря это, Настенька отвернулась; на глазах ее показались слезы.