У Эриксонов мне нравилось, я дружила с Рути. Одно из первых воспоминаний детства – мы сидим с ней на корточках на решетке дренажного колодца и просовываем камешки и ветки в узкие отверстия (мне, наверное, года три, потому что я в сарафане в красно-зеленую клетку, а Рути чуть меньше – она в розовой сорочке). Нас завораживал звук струящейся воды в темной глубине колодца. До сих пор, когда я вспоминаю об этом, меня охватывает чувство тревоги, но не за наши жизни, совсем нет. Тревоги перед лицом неумолимого времени. В своей детской беспечности мы балансировали на тончайшей паутине над бездной прошедших эпох, обратившихся в камень: висконсинский тилл, миссиссипский карбонат, девонский известняк. Нашим жизням ничего не угрожало (отец регулярно проверял решетки), но они казались ничтожными и мимолетными. Это воспоминание живет в моей памяти как выцветшая фотография безымянных детей, повзрослевших или давно умерших – безвозвратно канувших в темную глубину колодца времени.

За то, что мы с Рути убегали от дома, переходили дорогу и взбирались на решетки, нас строго наказывали – как именно, уже не помню, зато отчетливо вижу сердитое мамино лицо и ее передник с нашитым на нем желтым сомбреро. Вижу и сосредоточенный взгляд Рути, ее пальцы, выпускающие что-то в темноту колодца. Помню чувство беспредельной любви к ней.

Мне не запрещали бывать в гостях у Эриксонов, и я к ним ходила: смеялась над трюками, которые выполняли собаки, ела мороженое и сладкие пироги, каталась на пони или сидела без дела на диванчике у окна в комнате Дины. При этом где-то в глубине души я знала: совершая все это, я отступаю на шаг назад, деградирую. Знала я и то, что, приглашая Рути к себе, делаю ей одолжение, позволяя формировать характер (чем бы мы ни занимались), хотя вслух это, конечно, никогда не произносилось.


Размолвка отца и Кэролайн меня опечалила, но не менять же из-за нее налаженный ход жизни. Так что на следующий вторник после подписания документов, когда пришла моя очередь звать папу на ужин, я приготовила все как обычно: свиные отбивные в томате, жареную картошку, салат и два или три вида маринованных закусок. Приличный кусок пирога с бататом остался с выходных.

У нас папа ужинал по вторникам, у Роуз – по пятницам, однако даже эти редкие визиты он старался поскорее свернуть. Приходил ровно в пять и сразу садился за стол. Поев, выпивал чашку кофе и тут же отправлялся домой. Пару раз в год нам удавалось уговорить его ненадолго остаться, чтобы вместе посмотреть телевизор. И если нужная программа начиналась не сразу, то он ходил из угла в угол, не находя себе места.

Отец никогда не бывал в квартире Кэролайн в Де-Мойне, никогда никуда не ездил без необходимости, кроме сезонной ярмарки, и терпеть не мог гостиниц. Рестораны он тоже не любил. В городское кафе заезжал пару раз, да и то, чтобы пообедать, а не посидеть и поболтать. Против пикников и вечеринок с жареным поросенком он не возражал (если их устраивали другие), но вот ужинать предпочитал дома за кухонным столом, слушая радио. Тай утверждал, что на самом деле папа не такой уж замкнутый и независимый, как кажется, но, подозреваю, опирался он не на реальные факты (потому что их не было), а судил об отце, сравнивая его с другими. Любые попытки нарушить привычный уклад папа принимал в штыки: реши я приготовить курицу вместо свинины, подать кекс вместо пирога и не поставить на стол маринады, на меня бы немедленно обрушилось его недовольство.

Роуз утверждала, что виновата мама: мол, потакала его вкусам. Впрочем, как все было на самом деле, мы не помним и теперь уже не узнаем. В моих воспоминаниях образ отца полностью заслонил собой все прочие лица и обстоятельства, однако я ничего о нем не помню из того времени, когда еще жива была мама.