– Разве не красиво у меня, Михаил Иванович, звучит? – спрашивал, почувствовав себе цену, Иванов. – Этак и в театре ни один тенор не возьмет.

– В театре… в театре! – ворчит Глинка. – А вы спрячьте свои ноты так, чтобы никто и не думал, что вы берете верхнее си, но чтобы оказал каждый: «Эх, сколько сердца!» Русский же вы человек, или не слыхали, как в народе поют? Ну, давайте повторим.

Но Иванов уже влюбился в свой голос и не хотел думать ни о чем другом. Однако не таков был Глинка, чтобы, открыв клад, выпустить его из рук.

– Олух! – говорил он, отпустив певчего, и стучал при этом кулаком. – Мог бы мир перевернуть с таким голосом, если бы человеком стал.

А Яков норовил еще больше досадить:

– Не прикажете ли, Михаил Иванович, прибавить соловью за усердие, а то, может, тоже сбежит?

Глинка подталкивал дядьку к дверям и запирался.

Не время ли вернуться к собственным сочинениям? Гамлет не мог стать героем русской оперы и давно не тревожит воображение. Но ведь и великий Моцарт и несравненный Глюк не создадут русской музыкальной драмы. Следовательно, не с музыки ли надо начинать? А начинать с музыки – это значит вернуться к песням.

Вся осень 1827 года прошла в трудах. Никто не мешал затворнику. Не появлялся и Одоевский.

Но в один из октябрьских вечеров Глинка радостно встретил долгожданного гостя.

– Вот уж во-время пожаловали, Владимир Федорович! – и, едва Одоевский снял пальто, хозяин увлек его в кабинет. – Чем порадуете?

Одоевский рассказал о многих своих предприятиях. Кое-что думает он усовершенствовать в органе, и тогда преобразованный по требованиям науки орган поразит слух небывалой мощью. Кое-чего добился он в химических опытах. Есть нечто новое в полифонии, о чем, кажется, не подозревают даже признанные авторитеты. Но здесь сделан только первый поиск.

– Да, чуть не забыл, – оживился рассказчик, – изобретен мною строго научный соус…

– Соус? – переспросил Глинка, удивленный скачком к кулинарии. – Бог с ним, с соусом. А сочиняете?

– Кое-что замыслил в жанре фантастическом, в дань альманашной моде, – признался гость.

– Бог с ними, с альманахами, – опять отмахнулся Глинка, – спрашиваю о музыкальных ваших сочинениях.

– Нет, бросил, – твердо отвечал Одоевский. – признаться, не вижу для музыки той реторты, в которой мог бы открыть миру новые ее элементы… Но жажду, Михаил Иванович, знать о ваших трудах.

– Должно быть, тоже реторты не имею. – улыбнулся Глинка. – С тех пор, как расстался с принцем Гамлетом, никаких прибытков у меня нет.

– Помню, даже очень помню, и сердечно сожалею о том, что оставили вы Шекспира.

– Увлекся было после того испанским дворянином Дон-Жуаном. – вспоминал Глинка.

– Как Дон-Жуаном? – Одоевский был совершенно озадачен. – После того как Моцарт…

– Нет, – перебил Глинка, – вместе с Моцартом и против исказителей его. Хотел помочь идальго предстать на театре в том самом виде, как создал его Моцарт.

– Странный переход, Михаил Иванович! От Гамлета – и к Дон-Жуану… не вижу связи!

– Не скажите, Владимир Федорович. Родство между ними немалое, хоть и произошли от разных отцов. Смешали их творцы высокое и смешное, трагическое и низменное, и вышел чудесный сплав, который именуется истиной. Вот если бы мне подобную реторту в руки…

– Не в реторте химика, а под микроскопом естествоиспытателя раскроются сокровенные тайны созидания, – возразил Одоевский.

– Неужто? – Глинка хитро прищурился. – А помнится, вы еще недавно уповали на колбы и реторты.

– Каюсь в заблуждении, которое оставил, однако горжусь тем, что, стремясь к истине, не боюсь ошибок. Вот и ваше мнение о родстве Гамлета и Дон-Жуана кажется мне недоказуемым…