Я лежал в постели и всматривался в расхлябисто-слезливое городское небо. Никогда не любил серый, наверное, потому что в палитре моего родного мокрого города этот цвет был основным, а посему опостылевшим до чертиков. Моя линия судьбы, отображавшаяся в незатейливых и тривиальных событиях, вторила петербургскому колориту. Лишь изредка на ее мрачном небосклоне вспыхивала розовость заката или просветы в изумрудной листве наливались волнительной, трепещущей синевой.

В том, что моя жизнь за пределами творчества была до безобразия убога, виноват, конечно, я сам. Но очень сложно выбраться из савана безысходности, когда каждую твою попытку сгладить неровность и ухабистость жизни родители безжалостно критикуют, ставя на тебе клеймо никчемности.

Я думал, что покинув отчий дом, мне удастся выскользнуть из-под их влияния. Наивные заблуждения и только. Если отец уже был готов смириться с никчемностью единственного сына, то мать считала своим долгом, опекать любимое дитятко от самого себя до конца своих дней.

Иногда мне страстно хотелось удрать от них в какой-нибудь нереальный, вымышленный мир. Потому что в любом уголке этого они с легкостью меня находили, каждый раз выволакивая на свет и разглядывая под увеличительным стеклом мою творческую составляющую. Родители считали мои увлечения недугом и желали, во что бы то ни стало, излечить меня от них. Но чем упорнее они пытались заточить меня в рамки условностей и определений, тем отчаяние я старался укрыться от них в своем замкнутом пространстве света и тени, теплохолодности и контрастности, плоскости и округлости форм.

Возможно я глупый утопист, вращающийся в тесной камере своих упоительных заблуждений, но лишь это и позволяет мне дышать. Только в момент творения я чувствую себя настоящим, живым. За этот подарок небес, величайшее из наслаждений – игры моего воображения, находящие воплощения на холстах, я боле всего благодарил Творца.

Сегодня мое внутреннее состояние было удивительно согласовано с пасмурной действительностью. В голове было путано и вяло. И все же туман моих мыслей жаждал очертаний, реальных воплощений и форм.

Повинуясь этому зову, я встал-таки с дивана, мимоходом отметив, что пора бы сменить белье. Заварив кофе, я принялся оглядываться по сторонам в поисках подсказок и намеков, способных дать моей грузно-ворочающейся мысли направление.

Начинать что-либо новое в таком помятом состоянии весьма затруднительно, поэтому я остановил свой взгляд на незавершенном Псоглавце. Его на удивление доброжелательная, я бы даже сказал слезливо-мечтательная морда и подобострастно сложенные лапы, (будто он собирался нести их кому-то навстречу, но в последний момент передумал), отчего-то смутили меня. Словно и не я писал этого пса, будто это сделал какой-то другой Ви – вчерашний. А сегодняшний увидел трогательного персонажа и подивился тому, как правдоподобен и органичен он вдруг сделался в этой всегдашней бытности.

То ли крепкий кофе, то ли почти одухотворенная личина пса оживили меня, прежнюю вялость, словно кошки слизали. Я был бодр, и меня уже вовсю щекотала жажда работы. Наскоро смыв с себя остатки сна холодной водой, я приступил к недописанному полотну.

Кисть, войдя в ауру моей власти, выписывала все новые и новые подробности чудного облика. Мазки становились не просто яркими, жирными метками, но драгоценными каплями, стекающими с кончика кисти, словно моя собственная кровь бежала в ее деревянной, упругой сердцевине.

– Меня не станет, а ты будешь, – приговаривал я, гладя еще влажную морду пса. – Ты не просто вещь – ты душа моя.