4
Случилась эта беда после скандала. Подошла очередь операции, а денег нет. Когда выяснилось, куда они и на какое благое дело были использованы, Катя аж пятнами красными пошла, глаза по форточку распахнула.
– Ну, ты старый и дурачина! – (Такого он ещё не слыхивал от неё!) – Ты что, совесть совсем на даче закопал, а глаза навозом законопатил?
– Так она сама согласие дала! – ответил он, опешив.
– А что она должна была тебе дать? Беспомощная и от тебя зависящая, а?
– А что ты жрать будешь зимой? На балконе что ли вырастила?
– Да не хрена ни с тобой, ни со мной не случилось бы, перебились бы. Ха! Ему дерьмо стало дороже здоровья жены. Себе сделал операцию, а она – погоди? Ох!.. – и он услышал всю прелесть крепкого русского языка, коим сейчас перенасыщена Россия-матушка, особенно среди подрастающего поколения.
И он сбежал на дачу. Там только немного пришёл в себя. Да и было с кем отвести душу, на чьём плечике поплакаться. И всё равно он не чувствовал за собой вины. Никифор Павлович от самых корней своих, и притом, глубоких был крестьянином. Им были отец, дед, прадеды, все они, рода Полуниных, переехавших из вятской губернии по Столыпинскому призыву осваивать просторы Сибири. И хорошо на новых местах обжились. Не раскулачь их в двадцать седьмом, вот крепкущая была бы семьища. И он постиг всю премудрость крестьянского труда с пелёнок, с молоком матери её всосал. Поэтому-то у него дача была одна из образцовых. У других глянешь в огород, кроме картошки, да чахлой ботвы помидор под маленьким парничком, не на что и глаз положить. А у него: парники под стеклом, высокий – для помидор; поменьше – под огуречник. Рамы на шарнирах, открываются. На грядках зелень и притом сочная, и притом съестная. А про картофель и ягоды – говорить нечего, как на опытной станции. И что, всё это – для себя одного что ли?..
Никифор Павлович негодовал. И надо же было ей – опять поломалась! Да кто ж тебя просил «шарашиться» по квартире, какому чёрту ты опять на рога попала?.. Нет сил, так лежи, прижми то, на что теперь и присесть не можешь. Или подушку подвязывай. Ух, корова!.. – метался он по даче.
И так-то с внучкой терялся контакт из-за её разгульного (как ему казалось) образа жизни, тут из-за этих денег. А как только бабка сослепу поломалась в последний раз, и вовсе глядеть друга на друга не могли без внутреннего содрогания. По крайней мере – он.
Да ещё, как на смех, вынося из-под жены утку, ему порой нет-нет, да кто-нибудь шепнёт на ушко:
– Ну, как навозик, ха-ха! Таскай теперь его в пригоршнях! – и голос будто бы её, Екатеринкин, ехидный. И это ещё больше уязвляло его гордое самолюбие.
И за что это ему?..
И в городе, в квартире, стало не выносимо жить. На даче жил почти безвыездно. В доме, деревянном, добротном, им самим, при не большой помощи сыновей и зятя, выстроенном, была каменная печь, кроме того – газовая печка, газовый баллон. В нём можно было жить припеваючи, поскольку и бражёнку можно было «затереть», и самогоночку выгнать. Во дворе стояла банька – мойся, парься, отмывай грязь огородную, да грехи мирские. И жил. Приезжал домой лишь в дни, когда пенсия подходила. Проведывал жену, выражал нечто сочувствующее. Рассказывал о делах огородных, о трудах и заботах вкладываемые в этот огород. День, два и уезжал обратно.
Катя работала по двенадцать часов в каком-то киоске на частника, и без обеда. Слепая и немощная больная была рада общению с кем-либо, а тем более – с мужем. Но дела огородные звали его: весенний… летний… осенний день зиму кормят. И она смирялась, хотя кто знает, что в её душе томилось? Поблекшие глаза постоянно плавали в слезах. Да вздохи, покрывали не высказанные ею слова.