– Стало быть, трудно будет?

– Ничего, я помогу; а теперь, барин, усните, завтра в пять часов вставать, ложитесь.

– Благодарю вас, благодарю! – со слезами выговорил Луговский и обеими руками крепко пожал руку собеседнику.

– Спите-сь, спокойной ночи! – проговорил тот, вставая.

– А ваше имя-отчество?

– Капказский – так меня зовут.

– Нет, вы мне имя-отчество скажите…

– Нет, барин, зовите Капказский, как и все!

– Не хочу я вас так называть, скажите настоящее имя…

– Был у меня на Капказе, в полку, юнкарь, молодец, словно и вы, звал он меня «Григорьич», зовите и вы, если уж вам угодно.

– А вы, Григорьич, кавказец?..

– Да, Тенгинского полка…

– Так и я Тенгинского, юнкером служил в нем.

– Эх, барин мой родной, где нам пришлось свидеться!..

Слезы градом полились у обоих горемык, родных по оружию. Крепко они обнялись и заплакали…

– Милый мой барин, где нам пришлось встретиться!.. – всхлипывая, говорил кавказец.

– Чего вы там, черти, дьяволы, спать не даете! – послышался чей-то глухой голос из угла…

Кавказский оправился, встал и пошел на свое место.

– До завтра, барин, спите спокойно! – на пути выговорил он.

– Прощай, Григорьич, спасибо, дядька! – отвечал Луговский и навзничь упал на грязный пол.

Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши – вытянуться всем телом, в тепле – он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели…

А уснуть, вытянувшись во весь рост, после долгой бессонницы – блаженство.

III

В соседней с заводом церкви ударили к заутрене. В казарму, где спали рабочие, вошел ночной сторож, ходивший в продолжение ночи по двору, и сильно застучал в деревянную колотушку.

– Подымайтесь на работу, ребятишки, подымайсь! – нараспев прикрикивал он.

– Эй, каторга – жисть. Господи, а-а-а!.. – раздался в ответ в углу чей-то сонный голос.

– Во имя отца и сына и святого духа, – забормотали в другом.

– На работу, ребятишки, на работу! – еще усилил голос сторож.

– Чего ты, осовелый черт, дармоед копейкинский, орешь тут, словно на панифиде? – вскочив с полу, зыкнул на него Пашка, прозванный за рост и силу атаманом.

– Встал, так и не буду, и уйду, чего ругаешься, – испуганно проворчал сторож и начал спускаться вниз.

– Паша, а фискал-то тебя боится, науку, значит, еще не забыл, – сказал Пашке один из рабочих подобострастно-заискивающим голосом.

– Вставать в кубочную, живо! – скомандовал Пашка, и вся эта разношерстная ватага, зевая, потягиваясь, крестясь и ругаясь, начала подниматься. В углу средних нар заколыхалась какая-то груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и заспанное, опухшее, желтое, как шафран, лицо с клочком седых волос вместо бороды.

– Вставайте, братцы, пора, сам плешивый козел из помойной ямы вылезает, – указывая на лысого, продолжал Пашка. Многие захохотали; «козел» отвернулся в угол, промычал какое-то ругательство и начал бормотать молитву.

Понемногу все поднялись поодиночке один за другим, спустились вниз, умывались из ведра, набирая в рот воды и разливая по полу, «чтобы в одном месте не мочить», и, подымаясь наверх, утирали лица кто грязной рубашкой, кто полой кафтана…

Некоторые пошли прямо из кухни в кубочную, отстоявшую довольно далеко на дворе.

Разбуженный Кавказским, Луговский тоже умылся и вместе с ним отправился на работу.

На дворе была темь, метель так и злилась, крупными сырыми хлопьями залепляя глаза.

Некоторые кубочники бежали в одних рубахах и опорках.

– Холодно, дядька! – шагая по снегу и стуча зубами от холода, молвил Луговский.