Трагизм человеческого существования в том, что все это (включая самосохранение) возможно через самопожертвование, через принесение в жертву своей самости, а не чужой. «Жить и сгорать у всех в обычае, но жизнь тогда лишь обессмертишь, / Когда ей к свету и величию своею жертвой путь прочертишь». Это – ответ на то, что после Аушвица не может быть истории, поэзии и т.п.
Есть еще одно очень распространенное, хотя «внешне» вроде бы и не очень влиятельное, толкование истории – психологическое, физиологическое, «анатомическое». Объяснение происходившего и происходящего ищут там. Тогда история теряет всякий смысл. В чем-то это полезно, потому что никакого такого смысла из истории вычитать нельзя. И он, разумеется, изначально в нее не «вложен». (Это мое утверждение не является отрицанием религиозной идеи.) Смысл привносится в историю тем, повторю, что я называю культурой. Один из лучших примеров – история США. Горячие и мужественные сердца переселенцев из Европы создали здесь уникальную цивилизацию. Но не их психология, физиология, анатомия («психологию» в понимании истории я отвергаю, когда с ее помощью хотят проникнуть в суть происходящего; этот медицинский, психиатрический подход редуцирует человека к его «базису», снимает в конечном счете ответственность за его действия; выдающийся пример: В.П. Булдаков о революции; так же «опасны» знаменитые работы З. Фрейда 20–30-х годов о воздействии всех этих дел на поведение масс, на политику; здесь отсутствует, повторю, главное – ответственность личности – что и есть культура; вместе с тем эротическое как важнейший раздел культуры, эротическое как надстройка, не-базис относится к истории как преодолению «данности»).
Необходимое нам историческое понимание возможно как проникновение в экзистенциальную ситуацию эпохи. Только так и тогда можно прочесть прошлое. Трансцензус осуществляется через эссенцию своей эпохи в экзистенцию исследуемой. В этом смысле никакой «объективной» истории быть не может. И это не есть приписывание прошлому содержания настоящего. Это открытие того, что в прошлом было лишь имплицитно (in nuce) и еще не могло не только состояться, но порою даже и проявиться. – Вот пример: В.О. Ключевский высоко ценил М.М. Сперанского. Посветил ему немало сочувственных строк (этим он отличался от большинства русских гениев, которые презирали Михаил Михайловича, – Достоевского, Толстого и пр.). Но и он не удержался в своей конечной оценке деятельности и мыслей этого реформатора. В дневниковой записи 24 апреля 1906 г. говорит о «стыдливой, совестливой сперанщине», которая «своими конституционными проектами… стала невольным провокатором, чтобы вывести на свежую воду декабристов» (1, с. 385). И далее: Сперанский «потом в составе следственной комиссии имел несчастье плакать при допросе своих попавшихся политических воспитанников» (там же).
Да разве об этом «сперанщина», разве это нам надобно знать об этом человеке? – Но Ключевский умер в 1911 г. и не мог знать, что конституционные проекты Сперанского не стыдливое, совестливое провокаторство, а гениально-органичный план конституционного порядка и правового государства для России. План, в котором учитывалась и специфика ее исторического развития, и ее историческая перспектива, и необходимость существовать в современном мире, а не провалиться в анахроническое ничто. Чтобы уразуметь это, надо было прожить ХХ век. В котором трижды (1906, 1917, 1993) идеи Михаила Михайловича определяли (во многом) русскую жизнь. – Это и есть: с нашей эссенцией – в их экзистенцию.
Но ведь тогда это и в нашу экзистенцию. Тогда мы начинаем понимать: некие, казалось бы, необъяснимые явления сегодняшней жизни имеют свои начала в нашем прошлом. Просто в этом прошлом эти начала оказались не понятыми или их не заметили…