…Уф-ф-ф, вроде немного разобралась с воспоминаниями. Не до конца, но хоть чуть-чуть. Руки и ноги постепенно согревались, Павловна продолжала хлопотать вокруг меня, не очень-то и обращая внимание на то, что я почти не реагирую. Барышня нежного воспитания, что с нее взять? Опамятуется. Жива — и любехонько. Так, во всяком случае, звучало ее бормотание, вовсе не мешавшее мне вспоминать скупые радости и щедрые горести моего нового прошлого.
Итак… муж погиб. Из дома бедняжку погнали. Но неужто эта милая Эммочка столь псхологически неуравновешенная, что с моста сиганула?
— Вам бы, барышня, нутро надо получше согреть, — продолжала ворковать Павловна. — Самоварчик был бы лучше, да нет его, а вот рябиновка… Маменька не гнушалась, когда мерзла. Давайте еще глоточек, вот так…
Спорить я не стала — погреться изнутри следовало, да и продезинфицировать носоглотку стоило. Поэтому заранее вздохнула и почти не обожглась, опрокинула в рот остатки настойки из бутылочки.
Все же разок кашлянула. Зато сознание окончательно прояснилось, и я вспомнила финальную серию мелодрамы.
Маменьку в живых Эмма не застала. Зато получила целый ворох неприятных открытий. Дело в том, что полностью поглощенная собственными несчастьями барышня не особенно интересовалась, как там поживает брошенная в деревне маменька. А поживала та в последние годы плохо. Военная пора подкосила многих в губернии, а мелкопоместных так и вовсе разорила. Маменька сначала продала все остатки серебра и украшений, потом дальнюю мужнюю деревушку в Костромской губернии, потом ближнюю в Нижегородской. И осталась при сорока душах собственного приданого и барском доме, до того убогом и старом, что там венца целого не осталось. Все обветшало, прогнило и покосилось, по горницам сквозняки гуляли, а в мороз внутри было лютее, чем на улице.
Правда, жить в том доме маменька и не собиралась. Она вполне удобно и счастливо делила уголок с братом, Иваном Платоновичем Уваровым, холостым чудаковатый дяденькой сорока с небольшим лет. Маменька издавна жила в его доме за хозяйку, и ее это вполне устраивало. А деньги свои от продажи имений на братнино тратила — так и что? Они не считались, родня есть родня.
Увы. В один далеко не прекрасный день Ивану Платоновичу приспичило жениться. И молодая хозяйка из купеческих, за которой дали неплохое приданое — шестьдесят тысяч ассигнациями, терпеть другую хозяйку в собственном доме не собиралась. Особенно такую, что привыкла распоряжаться хоть в своем имении, хоть и в родственном.
Конфликты были мелкие, но принципиальные — что готовить на обед, когда его подавать, кому прачка должна белье стирать в первую очередь и кто вправе наказывать прислугу за нерадение. Маменька вроде бы побеждала в каждом споре и гордо удалялась в свою комнату. А наутро подтверждалась пословица: «Ночная кукушка дневную перекукует». Управляющий и горничные смущенно и боязливо сообщали тетушке, что «барыня по-иному приказали-с».
Плюс мелкие диверсии — печник печь в тетушкиной комнате стал чинить, разобрал, а обратно не сложил — запил, и барыня его наказать не велела. Намерзлась тетушка, пока другой печник не отыскался.
Главное оружие любимой супруги, слезы, молодая барыня пускала в ход редко. Лишь пару раз прилюдно всхлипывала и говорила Ивану Платонычу: «Для папеньки и маменьки я ломоть отрезанный, нет у меня угла, кроме дома этого». И намекала, что у тетушки как раз свой дом есть.
Особенно острую фазу война приняла, когда молодая барыня обжилась, родила мужу двух дочек и окончательно утвердилась хозяйкою. И пространно намекала, мол, она-то чужой хлеб никогда не едала, а другие по ее милости в этом доме круглый год сыты.