Весьма утешительные раздумья. И тягостная фальшивая жизнь. Столь почитаемая словесность, которой служу я с младых ногтей, – опасная, вероломная дама, при этом не чуждая фарисейства. Ибо, как ведомо всем, граница между словесностью и учительством – условная, зыбкая, неуловимая. А ведь учительство – агрессивно. И в каждом наставнике спит Торквемада.

Судьбы людские заключены в годы, оставившие свидетельства, записанные, пронумерованные. Все не закрепленное в слове кануло в бездну, не существует. Следовательно, история жизни, тем более история мысли, вмещается в несколько тысячелетий, несколько еле заметных мгновений в неисчислимом потоке времен.

Это история исчезновений. Была утоплена Атлантида, разрушена Троя, низвергнут Рим. И далее – по кровавому следу. Уже никого не удивляет то, что количество жертв находится в прямой зависимости от роста, развития и цивилизованности нашей талантливой популяции.

Чем больше и ярче мы совершенствуемся, чем больше знаем и обретаем, тем больше, успешней, неутомимей хороним мы людей на земле.

Немыслимо ни понять, ни постичь, ни даже установить эту связь между взрослением человечества и этим яростным совершенствованием его истребительного начала.

Сколь ни досадно, но соглашаешься с тем, что агрессия связана с творчеством, что их зависимость друг от друга неоспорима и несомненна.

Когда я сказал об этом Р., он снисходительно усмехнулся:

– Связь существует, и ты не первый, кого шокирует эта связь. Очень возможно, что сублимация была придумана для того, чтобы оставить за вдохновением его высокую репутацию.

– Стало быть, творчество самоубийственно?

– Такая опасность в нем существует. Есть много незаурядных авторов, допрыгавшихся до суицида. Необязательно – в крайней форме. В конце концов, господин Бальзак был тоже бесспорным самоубийцей. Родился овернский здоровяк с витальной силой, вполне достаточной, чтоб провести на земле сто лет. И как он ею распорядился? Загнал себя в яму на полдороги. Агрессия била в нем через край. Он при своей звериной чуткости, конечно же, ощущал угрозу, хотел убедить самого себя: «искусство идет от ума – не от сердца». На сердце он не слишком надеялся, он чувствовал его беззащитность. Но даже и эта невероятная, несокрушимая голова не вынесла адской температуры.

– Неутешительно.

– Что поделаешь? Да, безусловно, он был честолюбцем. Это жизнеопасное свойство, к тому же еще и удесятеренное его жизнеопасным талантом. Все честолюбцы играют с огнем. Даже такие приличные люди, как мы с тобою. Но я увернусь. Я для трагедии элементарен. Гедонистичен и легкомыслен. А ты и самолюбив и мрачен. Значит – рискуешь. Будь начеку.

Как и обычно, он отшутился. И как обычно, попал прицельно в самое больное местечко. Что до его показного смирения, то я в него ничуть не поверил. Он о себе высокого мнения. А лестный намек на мои глубины таил в себе терпкую примесь яда – не зря я почувствовал острый укол. О чем бы мы с ним ни толковали, после общения оставалась царапина непонятной обиды. Иной раз я даже не мог разобраться, чем же он так меня уязвил.

Мир памяти – параллельный мир. Однажды осознаешь: настоящее уже не способно гнать твою кровь, питать твою мысль, дарить тебе страсти. Становится окончательно ясно, что время, в которое ты вступил, уже не вмещается в то пространство, в котором ты еще пребываешь.

Поэтому и зовешь на выручку те годы, в которых ты жил и действовал, когда и страдание было в радость, пусть даже ты этого не понимал. Далекие полузабытые дни, изжитые, вычерпанные до донышка, давно уже ставшие частью истории, нежданно оказываются живыми, еще кровоточащими и жаркими, а нынешние дышат морозом – ни милых лиц, ни знакомых черт.