– Тьфу, дурак! Сам бы ел да помалкивал, дольше хватило бы, – хмуря брови, говорит старик.

Потом снимает с себя нательную рубашку, изрядно пропахшую потом, дымом костра, и засовывает ее под ветки, поближе к мясу.

– Зачем оставляешь? – удивился я.

– Эко не знаешь! По крику ворона медведь легко нашу добычу найдет, а понюхает – и подумает, что тут человек лежит, удирать будет. Понял?

Перед тем как тронуться в обратный путь, Улукиткан сделал затес на ели, под которой еще догорал костер, вбил гильзу в обнаженную древесину и сложил у корней кости.

– Когда-нибудь люди придут сюда, увидят затес, гильзу, кости, догадаются, что тут была у охотника удача, – пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.

Лыжи бесшумно скользят по мягкой перенове. Старик шагает легко – сегодня он по-настоящему сыт и весел. Жаркий костер, сладкий отварной язык сокжоя вперемежку с горячей мякотью, теплая постель под шкурой только что убитого зверя – нечасто бывает в тайге такая праздничная ночь. Может, о многом напомнила она старику, о многом он передумал, сидя у костра. Вся эта обстановка как-то омолодила его.

Солнце не показывается из-за туч. Все больше хмурится небо. Ветерок-баловень отрясает с веток снег. На отроге мы сворачиваем со вчерашнего следа, идем напрямик к стоянке. Впереди – широкий лог, затянутый мелкой чащей и редким лиственничным лесом. Спускаемся на дно. Теплынь. Свеже набродили глухари, настрочили дорожек куропатки, чьи-то перья на ночном соболином следу…

А лыжи скользят дальше.

Вдруг старик останавливается, топчется на месте, протыкает палкой снег, озабоченно осматривается. Нигде никого не видно, да и под ногами никакого следа.

– Место знакомое, что ли? – спросил я.

– Однако, тут долго кто-то жил: снег, как на таборе, плотный, – ответил Улукиткан, сворачивая вправо и с трудом просовывая широкие лыжи сквозь кустарниковую заросль. – Тут тоже крепкий! – удивился он.

Я ничего не могу понять. Зря, думаю, задерживаемся. А Улукиткан осматривается, все что-то ищет.

– Смотри, – говорит он, показывая на дерево.

Я вижу череп сохатого с огромными лопатообразными рогами, положенный в развилку нетолстой лиственницы на высоте немного более полутора метров от земли.

«Кому и зачем понадобилось затащить рога на лиственницу? – недоумеваю я. – Человек сюда не заходит, а медведю не догадаться, да и не сумеет он этого сделать».

Улукиткан поводит плечами, чего-то не может понять. Он придирчиво осматривает каждую мелочь. Его опытный глаз отмечает что-то на коре, задерживается на развилках и, видимо, находит между всем замеченным какую-то общую связь. По мере того как в его голове все яснее складывается картина разыгравшихся здесь, у лиственницы, событий, лицо его светлеет, становится спокойнее.

– Тут дрались два быка-сохатых за матку, – говорит он вполне уверенно. – Это было в то время, когда птица на юг улетает[32]. Один попал рогом в развилку, другой сразу убил его.

Я пока не вижу никаких доказательств этим словам и вслух выражаю свое недоумение.

Улукиткан, как всегда в таких случаях, бросает на меня укоризненный взгляд и неодобрительно качает головой:

– Ум человека должен понимать, что видят глаза. Незрячему в тайге худо. Вот смотри: шерсть осталась на коре, она короткая и черная – такая бывает на сохатом только осенью, а зимою она длинная и светлая. Я и толмачу тебе: зверь пропал, когда птица на юг улетела. А вот это видишь? – продолжает он, показывая на две поперечные борозды на стволе лиственницы. – Это рогами сделал бык, когда дрались, а дерутся они только во время гона. Теперь понимаешь?

– Не все. Почему ты думаешь, что сохатый был убит другим быком?