Никита не умел отказывать, поэтому молча пошел за Фомой Игнатьевичем в комнату под лестницей. Присланные карты отслужили свое, порядком износились, и теперь им надлежало стать наглядным пособием курсантам. Совершенную рухлядь Никита выбрасывал, а те карты, которые еще можно было склеить и отмыть, писарь помечал цифрой и складывал на стеллажи.

Подобного сорта работу Оленеву поручали часто не за какое-то особое прилежание или аккуратность, а просто потому, что чаще других заставали в этой маленькой комнате, называемой библиотекой.

Все библиотечные книги умещались в двух шкафах и были пожалованы школе после конфискации имущества некоего вельможи, обвиненного в государственной измене. Бывший хозяин книг не подозревал, что собирает библиотеку для будущих гардемаринов, поэтому увлекался больше французскими романами и сочинениями по философии, не имеющей никакого отношения к морской стихии. Но, как известно, дареному коню в зубы не смотрят, дар был принят, и о нем забыли. Помнили о книгах только писарь, ставший называться библиотекарем, и Оленев, читающий все подряд.

Фома Игнатьевич к Никите весьма благоволил. Жизнь длинная, неизвестно, что с тобой станет, и желательно запасть в память долговязому студенту. Может, и вспомнит потом сиятельный князь маленького человека.

Ловко раскладывая карты и деликатно покашливая, писарь пересказывал Никите городские сплетни:

– На Арбатской улице пойманы вчера три разбойника с атаманом по кличке Кнут. Теперь клеймо на лоб «Вор» да на каторгу. А то и вздернут… Какая вина! Еще рассказывали, что большая баталия приключилась вчера у Земляного вала. Полицейская команда два часа толпу разгоняла. Не только кулаки, но и колья в ход пошли.

– Кто ж дрался?

– Зачинщик, сказывают, солдат Измайловского полка, а какие иные дрались – неизвестно. В субботу в старом Головкинском флигеле, говорят, пожар был.

– Что сгорело? – Никита спрашивал без интереса, из одной цели поддержать разговор и вдруг насторожился:

– Ты про какой флигель-то говоришь? Не про тот ли, в котором представление было?

– Оно и послужило происшедшему. Все по-разному рассказывают. Кто, мол, театральная зала сгорела, кто – реквизит, а иные утверждают, что от дома только уголечки остались. Хорошо, драгуны подоспели, а то и люди б сгорели…

– Господи! Да не пострадал ли от пожара Алешка Корсак? То-то его нигде нет.

– Вашему Алешке и впрямь лучше сгореть. – Писарь деликатно склонился к Никите. – На него дело заведено. Штык-юнкер Котов лично принес бумагу и велел мне к утру переписать. – Он сбавил голос до шепота: – Корсак теперь государев преступник.

– Что? – Никита в себя не мог прийти от изумления. – Совсем ополоумели. Не может Алешка быть государевым преступником! Он Котову по роже съездил, тот теперь и куражится!

– Про битую рожу в той бумаге нет ни слова, а написано, что Корсак с поручениями служил у графини Бестужевой, ныне арестованной, а посему много может сообщить для прояснения дела.

Никита ошалело посмотрел на писаря, потом обвел глазами комнату, словно пытался осмыслить, что это за место такое, где возможно сказать вопиющую бессмыслицу и глупость.

– Повтори еще раз, Фома Игнатьевич. Что-то я не понял ничего.

Писарь, видя такую заинтересованность молодого князя чужими делами, перепугался, поняв, что сболтнул лишнее, и, проклиная свою дрянную страсть – казаться более осведомленным, чем прочие, заискивающе пролепетал:

– Вы, господин Оленев, понимаете, что дело зело секретное? Только мое расположение к вам позволили мне…

– Подожди, Фома Игнатьевич, не тарахти… Где эта бумага, которую дал тебе Котов?