– Там возьмешь мотор до «Метрополя», будешь пить коньяк и шпроты жрать, ну, а поздно к ночи будешь пьяным очень и начнешь студентов угощать…

До конца предаться студенческому братству мешала только прижимавшаяся к нему библиотекарша, не способная, очевидно, проникнуться высотою минуты. Но ведь от нее и требовать этого было нельзя, она к их братству не принадлежала. А вот Мохов принадлежал, и, невзначай встретившись взглядами, они растроганно кивнули друг другу. Можно сказать, братски обнялись.

Но когда они с низенькой сцены перед серьезно рассевшимся зальчиком теток в ватниках (мужья, очевидно, сидели за изнасилование) начали свою перекличку, передразнивая школьный монтаж – Лена звонко выкрикивает: «Наш паровоз, вперед лети!», а Вася перехватывает: «В коммуне остановка!» – Иван Крестьянский Сын, набычась, начал гудеть ему в ответ почти что с ненавистью.

– Если б мне вздумалось, о Западный Мир, назвать твое самое захватывающее зрелище, – завел Олег, борясь с полутора литрами токайского, уводившего его куда-то вдаль и выше, – я не упомянул бы ни тебя, Ниагара, ни вас, бесконечные прерии, ни цепи твоих глубочайших каньонов, о Колорадо, ни пояс великих озер Гурона, ни течение Миссисипи, – я бы с благоговейной дрожью в голосе назвал День Выборов! На пространствах Севера и Юга, на двух побережьях и в самом сердце страны ливень избирательных бюллетеней, падающих, как бессчетные снежные хлопья, спор без кровопролитья, но куда более грандиозный, чем все войны Рима в древности и все войны Наполеона в наши дни!

– С изумлением увидели демократию, – мрачным гулом, будто из цистерны, отозвался Мохов, недвижный, как синяя ссутулившаяся свая, – в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное и бескорыстное, тсамое, подавлено эгоизмом и страстью к комфорту – такова картина Американских Штатов. Поклонение доллару – вот единственное, тсамое, что Америка подарила миру!

– Душа народа его литература, – возгласил Олег, стараясь забыть, где он находится (к счастью, токайское не позволяло ему сфокусироваться на лицах слушательниц), – и где же поклонение доллару у Марка Твена, у О. Генри, у Хемингуэя, у Фолкнера, Сэлинджера? И герои Джека Лондона искатели приключений, а не долларов. Американская литература самая романтичная в мире! Она всего лишь не желает оплакивать разных Антонов-горемык – потому что человек и не должен быть горемыкой!

Господи, что я несу, что про нас думают эти тетки! Их неразличимые лица лишь вспыхивали серьезностью то здесь, то там.

– О, у них, тсамое, романтичны и чикагские гангстеры! – Олегу показалось, что еще слово, и Мохов полезет в драку.

– Чикаго, – как можно более добродушно провозгласил Олег, всячески стараясь показать, что он ничего ни против кого не имеет, – ну, что поделаешь, если этот город свинобой и мясник всего мира, машиностроитель, широкоплечий город-гигант, да, он развратен, преступен, жесток, но – укажите-ка город на свете, у которого шире развернуты плечи, где задорнее радость, радость жить, быть грубым, сильным, умелым!

Под конец Олег все-таки забылся, и голос его отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом, как ему это припомнилось на обшитой досками толстенной трубе, ведущей из Сороковой мили в Доусон. Под добела раскаленной луной среди ночного холода, уже отдающего морозцем, он ощущал себя трезвее трезвого, но почему-то никак не мог ступить по трубе, по которой не раз бегал вприпрыжку, более двух шагов – его словно бы внезапный порыв ветра, хотя обжигающий ветер дул довольно ровно, сбрасывал на землю, каждый раз угощая по уже набитому синяку топором плашмя сквозь ватник и брезентовую спину рюкзака. Оттого что ему приходилось в своих плотницких бутсах с чугунными носами снова и снова запрыгивать животом на трубу, затем, балансируя обеими руками, с трудом выпрямляться и тут же снова лететь вниз, стараясь в воздухе просунуть ладонь между поясницей и топором, он уже перестал понимать, что на их прощальном вечере на самом деле было и что ему привиделось.