– Мне твой Морозов не нравится. За кого-нибудь другого выпить нельзя?

– Конечно, он тебе не нравится. Он тебя насквозь видит. Тогда выпьем за тебя.

– За меня?

– Да, за тебя.

– И вовсе я не опасная, – проговорила Жоан. – Я уязвима, я сама в опасности, но чтобы опасная… нет.

– То, что ты такой себя видишь, делает тебя еще опаснее. С тобой никогда ничего не случится. Будем!

– Будем. Но ты меня не понимаешь.

– Да кто кого вообще понимает? От этого все недоразумения на свете. Передай мне бутылку.

– Ты слишком много пьешь. Зачем тебе напиваться?

– Жоан! Настанет день, когда ты скажешь: это уж слишком. Ты слишком много пьешь, скажешь ты, свято веря, будто желаешь мне добра, а на самом деле ты будешь желать совсем другого: прекратить мои загулы туда, куда тебе нет доступа, где я тебе неподвластен. Так что давай отпразднуем! Мы доблестно избежали громких слов, что грозовой тучей лезли к нам в окно. Мы их пришибли другими громкими словами. Будем!

Он ощутил, как она вздрогнула. Она привстала, опершись на руки, и теперь смотрела на него в упор. Глаза широко распахнуты, купальный халат соскользнул с плеча, грива волос отброшена назад – сейчас, в полумраке, она походила на молодую светло-золотистую львицу.

– Я знаю, – спокойным голосом сказала она, – ты подтруниваешь надо мной. Я это знаю, но мне плевать. Просто чувствую, что живу, чувствую всем существом своим, я теперь дышу иначе, сплю по-другому, все мое тело снова обрело смысл, и в ладонях больше нет пустоты, и мне все равно, что ты об этом думаешь и что скажешь, я просто даю волю своему бегу, своему полету, и кидаюсь с головой не раздумывая, и я счастлива, без оглядки и страха, и не боюсь сказать об этом, сколько бы ты меня ни вышучивал и сколько бы ты надо мной ни смеялся…

Равич ответил не сразу.

– Я над тобой не смеюсь, Жоан, – сказал он наконец. – Я над собой смеюсь.

Она прильнула к нему.

– Но почему? Что там у тебя в упрямой твоей башке, что тебе мешает? Почему?

– Да нет, ничего мне не мешает. Просто, наверно, я не так скор, как ты.

Она тряхнула головой.

– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я же чувствую. Это как преграда.

– Никакая это не преграда. Просто у меня за спиной на пятнадцать лет жизни больше. И совсем не всякая жизнь – это дом, которым ты волен распоряжаться по своему хотению, все богаче обставляя его мебелью воспоминаний. Кому-то суждено ютиться в гостиницах, то в одной, то в другой, во многих. И годы захлопываются за спиной, как гостиничные двери, а на память остаются мгновения риска, крупицы куража и ни капли сожалений.

Она долго не отвечала. Он даже не понял, слушала ли она его вообще. Сам же он смотрел в окно, каждой жилкой в себе ощущая ток кальвадоса, искристый, горячий. Пульсирующий гул крови стихал, уступая место воцаряющейся тишине, и пулеметные очереди мигов и секунд быстротекущего времени тоже заглохли. Размытым красноватым серпом вздымался над крышами полумесяц, словно венец гигантской, укутанной облаками мечети, что оторвалась от земли и уплывает в бездонность снежной круговерти.

– Я знаю, – сказала Жоан, кладя руки ему на колени и опершись на них подбородком, – глупо было рассказывать тебе все эти вещи о своем прошлом. Могла бы просто промолчать, могла бы и соврать, но я не хочу. Почему мне не рассказать тебе все, как было, не придавая этому особого значения? Лучше я расскажу, тогда и значение сойдет на нет, потому что для меня сейчас это всего лишь смешно, я даже не понимаю, что там такого было, а ты сколько хочешь над этим смейся, а заодно, если угодно, и надо мной.