Я увидела ее нешуточную тревогу и стала сама не своя. Рассеянно слушала рассказы странников и их старинные, тягучие песни. Правда, одна песня меня оживила. Песня про паломничество во Иерусалим:

Как по Божией горе
Там поклоннички идут.
Там поклоннички идут,
В руках свечечки несут.
Там Христос проходил,
И следочки проследил…
Ой, блаженный этот путь,
Куда страннички идут.
В Русалим они идут,
А их Ангелы ведут…

Послушала я эту песню, и так захотелось мне быть ведомой в Иерусалим Ангелами! Хоть и тяжкой была весть о смерти Карпуни-книгочея, но замечталась я. Захотелось идти вместе со странничками, с помощью Ангела двигаться не по дороге, а над дорогой. Лететь, как пушинка, ветром с одуванчика сдунутая…

В глухую полночь пришла маменька. Ее лицо было по-прежнему серым, а под глазами тонкая синева появилась. Я заволновалась, стала расспрашивать, что случилось.

– Потом, потом, – отмахнулась она. – Давай ложиться спать.

Наутро, по зазимку, странники ушли, оставив на серебристой тропке темные следы. Маменька помахала им с нашего приземистого крылечка рукой и как-то блекло сказала:

– Вот чего, дочка… Я ночью у Шапкиных была… Ты, если что, к ним обращайся. Шапкины-то нам родня. Хоть и дальняя, да родня.

– А зачем мне к ним обращаться? – с беспокойством спросила я.

– Да мало ли что, – уклончиво ответила маменька и отвела взгляд на узкое, хмурое окошко.

…Наступил декабрь. Холодный, свинцовый, с колючими метелями. И вот как-то по нешуточному морозу маменька вышла за дровами и простудилась. Да так, что слегла. Я делала все, что она наказывала. И топленым салом ее растирала, и кипяченым молоком с медом поила и разными травяными отварами. Ничего не помогало. Маменька сохла, ей становилось все хуже и хуже. Тогда я позвала Шапкину Варвару и Зайцеву Капитолину. Они знали средства от разных хворей. Принялись лечить маменьку, а потом зашептались: «Врача бы надо позвать, врача…» Только вот беда: врач был только в селе Конобеево. Далековато, а тут как назло беспросветными метелями дорогу занесло так, что добраться до Конобеева можно было только на лыжах. Варвара сказала, что отправит за врачом мужа Николая.

– Не надо врача, – сипло сказала маменька, – я к Василию отхожу.

– К кому? – спросила Варвара и тихо сказала, обратившись ко мне: – Плоха, бредит, наверно.

Маменька приподнялась на смятой постели и отрешенно проговорила:

– К книгочею Карпуне, Варенька, к Василию Афанасьевичу Карпунину, в иночестве Вонифатию… Встреча у меня с ним будет… На небе… Как старец Григорий говорил.

Потом она туманно посмотрела на меня:

– А ты, дочка, держись старца Григория, а потом… Потом его стригачек – сестер Петриных. И еще… Ты хотела стать странницей… Благословляю. Ходи по святым местам, молись за душу мою грешную…

Маменька закрыла глаза и тихо уснула. Подхожу, смотрю: нет! – не уснула. Умерла! Я вся оцепенела, а в уме мысли о смерти закрутились. Смерть… Странники много говорили о смерти. «Смерть, – говорили они, – это в новую жизнь переход». Только меня это воспоминание не утешило. Показалось, будто я лишилась части самой себя. В душе заболела пустота. Я не знала, чем ее заполнить, как избавиться от боли. Вот ведь как: оказывается, даже пустота болеть может.

Смутно помню, как суетились Шапкины и Зайцевы. Обмыли маменьку, одели в новое платье и положили в простой, сколоченный из сосновых досок гроб. Кто-то стал читать над гробом Псалтырь. Невесть откуда взялись какие-то наши родственники, которых я видела всего два раза в жизни. На третий день пришел круглолицый священник и добрым голосом отпел усопшую. Потом мужики положили гроб на салазки и, встав на лыжи, отвезли его на кладбище. От болящей пустоты у меня подкосились ноги, и я слегла. Несколько дней пролежала в забытьи.