– Осмелюсь заметить Вашему Высокоблагородию, – осторожно проговорил он, – что время нынче… не того.
– Не могу поверить, – возразил Фёдор Евстафьевич, – что Ваше Превосходительство взираете на всю эту татарщину с покойным сердцем.
– Ах, как вы правы, – воскликнул Александр Иванович, прилагая руки к груди и порывисто поднимаясь с кресла. – Не то страшно, что крепостная зависимость, она составляет только особую форму подчинения и бедности, в которых томится более половины жителей и самого просвещенного государства. У нас злоупотребления срослись с общественным нашим бытом, сделались необходимыми его элементами. Может ли существовать порядок и благоденствие в стране, где из шестидесяти миллионов нельзя набрать осьми умных министров и пятидесяти честных губернаторов? Где воровство и взятки являются на каждом шагу, где нет правды в судах, порядка в управлении, где честные и добродетельные люди страждут и гибнут от корыстолюбия злодеев, где никто не стыдится сообщества и дружбы с негодяями, только бы у них были деньги? Где духовенство не знает и не понимает своих обязанностей, ограничиваясь механическим исполнением обряда и поддерживанием суеверия в народе для обогащения своего? – Постояв несколько времени, как бы ожидая ответы на все поставленные вопросы, Александр Иванович снова занял своё место. – И что же, – спросил он, – действительно многие под подозрением? – Александр Иванович страстно желал знать все подробности, какие только можно добыть от приезжего из столицы человека, но сознание своей должности несколько сдерживало его.
– А что вы скажете, если доложу вам, что нет почти ни одного семейства знатного, богатого, образованного, которое не имело бы в заговоре своего представителя?
– Mon Dieu! – вырвалось у Александра Ивановича.
– Впрочем, говорят, будто бы Государь даже выразился, что удивит и Россию, и Европу.
– Чем же-с?
– Своим милосердием.
Александр Иванович посмотрел на своего визитёра долгим серьёзным взглядом, он решал возможность такого оборота.
– Молодёжь, – вздохнул Фёдор Евстафьевич. – Но и судить их строго не приходится. Кто из нас в молодые годы не был преисполнен благородных порывов?
Возразить на это Александр Иванович не нашёлся и ограничился тем, что только скорбно помолчал.
– Верно ли говорят, что адмирал Сенявин снова вступил в службу?
– Именно так, – подтвердил Фёдор Ефставьеич. – Государю угодно было призвать его из имения и вверить главное командование над Балтийским флотом.
"Вот это кунштюк!", – чуть было не сорвалось у Александра Ивановича.
– А не удивительно ли, – продолжил Фёдор Евстафьевич, – что злоумышленники, задумав зло против правительства и лично против Государя, находились в его службе, в чинах, получали жалованье, ордена, денежные и иные награды? В одном отношении этот Рылеев стоит выше своих соучастников – решившись действовать против правительства, он перестал пользоваться его пособием и милостию, перейдя из Уголовной палаты в правление Российско-Американской компании.
– Это какой же Рылеев? Не тот ли поэт, который пустил этот стишок…
– Да, да, он, – подтвердил Фёдор Евстафьевич и проговорил стишок вслух: – Царь наш немец прусский, Носит мундир узкий, – Ай да царь, ай да царь, Православный государь.
Александр Иванович выслушал стишок, улыбаясь одновременно горько и насмешливо. Зло сощурив глаза, он тоже ответил своему посетителю стихом:
Фёдор Евстафьевич только поморщился.
– Сие всеобщее неудовольствие, – снова заговорил он, – сия преклонность к горестным изъяснениям всего настоящего есть не что другое как общее выражение пресыщения и скуки от настоящего порядка вещей. Войны и политические происшествия, без сомнения, занимают тут свое место. Но были тягости, были войны, и дух народный не был, однако же, подавлен ими до такой степени, как ныне. Неужто дороговизне сахару и кофе можно в самом деле приписать начало сих неудовольствий? Уменьшилась ли от них роскошь? Обеднел ли в самом деле народ? Где те жестокие несчастья, кои его на самом деле постигли? Все вещи остались в прежнем почти положении, а между тем дух народный страждет в беспокойствии. Чем иным можно изъяснить сие беспокойствие, как совершенным изменением мыслей, глухим, но сильным желанием другого вещей порядка?