Ну, я и подхватился. Родители дали какие-то денежки. Первый раз на теплоходе! Представляешь? Волга шлёпает о борт! Берега плывут! Фёдору Григорьевичу тогда было сорок четыре года, а мне восемнадцать. Он известный поэт, уважаемый… Но и я уже с первой книжкой, с маленькой, но славой. Мы были близки нашими стихами, одинаково их понимали, потому и сдружились. Доплыл до Лысково, добрался до Осёлка… Жил он тогда с матерью и отцом – бедно, конечно. Помню пустые щи из щавеля да картошку на столе. Его двоюродный брат имел корову, приносил молоко. В моей семье питались получше. Но богатеев в колхозном крестьянстве отродясь не водилось! Я не роптал. А худющий, как плеть, Сухов и вообще обходился малым.

Все свои деньги я сразу же отдал Фёдору Григорьевичу, и мы двинулись. Доехали до Москвы, на Белорусском вокзале сделали пересадку. Не знаю, как он определял маршрут, но распорядился сходить в Речице. Для меня всё было впервой, всё интересно. Только есть сильно хотелось. Сухов об этом просто забывал, приходилось напоминать.

Речица считалась то ли маленьким городком, то ли большим селом. Чистота кругом – не российская! Меня это удивило. Первый раз за всю дорогу хорошо поели в столовой. Сухов взял мне к обеду 150 граммов водки; сам он не пил ничего, больной желудок не позволял…

– Вась, ну как он мог тебя, мальчишку, водкой подпаивать?

– А так! Я же молодой был, здоровый. Водка меня не брала. И кто в казачестве не пьёт?

– Отец же твой мало пил. В кого ты такой?

– В деда Алёшку. Певун был и гуляка! Отец тоже не отказывался, но дюже не увлекался. Ладно, слушай дальше.

И вот мы пошли, пешком. Вроде как наобум. Но Сухов точно вёл, как будто помнил дорогу. С войны-то уже больше двадцати лет прошло! Легко двинулись, без опаски. То по асфальту, то по грунтовке, полями, перелесками. Попадались деревеньки – очень бедные. У дворов сидели белорусские женщины – босые, в белых платочках, сухие какие-то и молчаливые. Заговоришь с ними, а они не сразу и отвечают, смотрят пристально. Иногда мы просились на ночлег. Узнав, что Сухов здесь воевал, белорусы предлагали не только кров, но и еду – простую, но довольно вкусную, в основном из картошки. Некоторые вели показывать старые окопы, уже заросшие травой. Их тревожный смысл будоражил суховскую душу. Он подолгу стоял, прикидывал, не его ли это окоп. И блиндажи попадались – обвалившиеся, с торчащими полугнилыми брёвнами.

В сёлах побогаче мы заходили в столовую, отдыхали. Фёдор Григорьевич обязательно брал мне 150 граммов. Еда везде была очень вкусная. И чисто. Мы и в стогах ночевали, в сараюшках заброшенных. Однажды нас приняли за шпионов: окружили, привели в сельсовет. Не сразу поверили, что мы мирные писатели. Пришлось даже через Могилёв дозваниваться до Москвы, в Союз писателей. Там подтвердили писательский статус Сухова, и нас отпустили. Смех и грех!

– Ты испугался?

– Поволновался, конечно. Думаю, вдруг посадят в каталажку, а мне в Литинститут поступать!

– А Сухов?

– Да чего ему! Захлопал глазками, заокал: «Товарищи, товарищи, мы не шпионы, мы писатели. Я здесь воевал. Веду молодого друга по фронтовым местам». Всё разрешилось, слава богу! Слушай дальше. Сейчас будет самое интересное.

…Стучимся в один дом – попросить воды. Дверь открывает здоровенный детина и чуть ли не с испугом смотрит на Сухова. Минуту смотрит, другую… А потом осторожно так, как в холодную воду входит, спрашивает: «Товарищ лейтенант?»

Оказалось – суховский однополчанин, работает в колхозе бригадиром. Фёдор Григорьевич не сразу его вспомнил, а тот причитает сквозь слёзы: «Мой лейтенант! Мой лейтенант!» У меня аж мурашки по коже. И завертелось! Хозяин накрыл стол, накормил драниками с густой сметаной. В ту ночь мы первый раз спали по-господски – не в сене, не на полу, как в других местах.