Я поднялся, зажёг свет. В такой решимости я несколько успокоился, сходил за кипятком и сделал себе крепкий чай, так просто напомнивший уже невозможную для меня, а на самом деле всё ту же, как обычно, спокойную действительность. Установив себе срок, до которого всё равно ничего не может состояться, я оградился от дум и от самого положения своего чтением, вернее, уже дочитыванием цвейговской новеллы. Но добро бы, вещь была отвлечённо-событийной, или приключенческой, увлёкшей бы иными представлениями, в иную, далёкую область вымысла, – а было всё о том же: о поражённой до основания, вопиющей в пропасть душе. И от чтения, тем более от приближающегося конца этой мучительной истории меня не переставало лихорадить нетерпение сердца. Но за этой историей, быть может, сильнее питало возбуждённость мою ожидание предстоящего, занозившее во мне само ощущение реальности. Дочитывать оставалось совсем немного, и вскоре я оторвался от последней, опустошающей фразы. Долго сидел, закрыв глаза и не двигаясь; снова перечитал последний абзац – и снова замер. Лихорадка отпустила – нашла оцепенелость надрывной печали. «Ещё и это в сегодняшнем дне! – шевельнулась мысль в болезненном угнетении. – Господи мой, как всё это велико и нелепо между людьми! Как корчатся и коробятся души, скрежеща друг о друга!..»

До Тетюш я не выдержал, вышел на палубу, уже пустую во мраке, и всё бродил, ёжась от встречного холодного ветра ночи, всматривался в отчуждённо-бурное передвижение за бортом, в какие-то красные огни, что впереди маячили широким треугольником, и ещё больше, чем от зябкой августовской тьмы, стыл от безысходного, выбившего меня ещё пуще из колеи конца рассказа, сейчас особенно чувствуя поразительную последнюю фразу… Треугольник красных огней оказался кормой баржи-самоходки, шедшей перед нами, – вскоре, мы обогнали её. Навстречу же нам из темноты вырастал хрустально светящийся островок, с вершины которого сверкнуло несколько кварцевых вспышек. Тут же над головой в ответ мощно запульсировал металлически резкий свет от нас, белесо выхватывая угрюмое пробегание темно-коричневой взволнованной массы за бортом. Ночная своя таинственно-осмысленная жизнь на реке… зовуще томила в ней неизвестность, затерянность, и сильней болела этой томью судьба незнакомки… Островок с приближением вытягивался в длинный нарядно освещенный – вспыхнув всеми палубными огнями и сумбурно отражаясь ими на волнах – четырёхпалубный громадину-теплоход. И мы приветственно зажглись. Он поравнялся с нами, утробно едва урча, и с тихим шелестом воды быстро отнёсся нам взад, весело поманив музыкой с кормы, полной шевеления теней (там были танцы), сжимаясь опять в пригашенный поблёскивающий островок…

Да, уже ночь, ночь. И конечно, девочка к Тетюшам не выйдет… Как всё переменилось за одни сутки! С какой радостной, обещающей надеждой я смотрел в будущий день вчера, – и с какой тревогой сегодня ожидаю дня завтрашнего!..

Зажглись палубные огни – к Тетюшам; наконец-то. Небольшой причал, уже морского типа, дремал под тусклыми фонарями у самого подножья крутой горы; ни души. Я спустился на палубку, теперь нашу с ней, и встал на том самом месте. Швартовались с подсветкой своего прожектора. Пронзительные звонки командирского телеграфа и одиночные, отрывистые команды с капитанского мостика гулко-звучно нарушили сонную тишину безлюдья.

Я выдержал эту позднюю стоянку до конца, хотя задрог и хотел спать. А стояли мы долго – забирали груз. Матросы с наспинными подушками молча сбегали, громыхая по трапу, на причал, а обратно уже шли под мешками с картошкой, потом какие-то ящики таскали по два на горб, тяжело пружиня шаг и наклоняясь вперёд. В стороне стояли дежурный причала и капитан. Мне нтерпелось уйти; невероятно, что девочка сейчас может ещё выйти. Похоже, я вообще один в этой унылой холодной глуши высунул нос, охота пуще неволи. Но я потом хотел быть спокоен и потому всё-таки стоял – уже и не ожидая, – смотрел на беготню погрузки, на причальные строения, вглядывался во тьму берега, что там за причалом.