Письмо встревожило Полыхаева, особенно приписка, он все ее перечитывал, пытался расшифровать. Весь день Полыхаев носил письмо с собой, а вечером не выдержал, показал Лёле. Он знал, что не должен был этого делать (когда-то у Лёли с Сашей был роман, Лёля хотела выйти за него замуж, а Саше, видимо, этого не хотелось, вот тут он познакомил Лёлю с Полыхаевым). Он чувствовал какую-то зловещую беду в этом доме, чувствовал ее глубоко и наверняка, как чувствуют спиной настырный взгляд. Он догадывался о том, что творится с Сашей, хотя и запрещал себе думать об этом, – ну не за этим же он меня вызвал, честное слово! – чувствовал что-то нехорошее, недоброе, даже враждебное и в этой фотографии, на которой – так отдельно от Саши, от него, Полыхаева, от Лёли, от их дружбы, от их жизни, от всего, что было близко и дорого им обоим, – смеялась красивая и – притворная! – вдруг почему-то решил Полыхаев – притворная Вера.

Полыхаеву стало душно, он поискал глазами окно, его не было, но был балкон. Он отодвинул шпингалеты и рванул балконную дверь на себя. Он вдыхал запах города, терпкий, горьковатый, похожий на запах давленой вишни, – так, ему казалось, пахнут все южные города. Город оказался не таким уж и маленьким, как он решил про него, глядя из вагонного окошка, – напротив, это был большой южный город, начиненный огоньками, шорохом шин, широким и ровным шумом, вон даже чертово колесо или карусель какая-то, а это ведь не каждый город может себе позволить…

Полыхаев повернулся, чтобы идти в комнату, и даже шагнул было, и вдруг ощутил, как его окатило изнутри чем-то страшным и горячим. «Господи, – думал он, – вот же беда-то, как же быть-то, господи!» Он был уже в комнате и тщательно задвигал балконные шпингалеты, но его трясла мелкая противная дрожь, и ему казалось, он все еще видит боковым зрением это литое плечо, обтянутое белой футболкой, прислонившееся к стене. Вот она, беда, настоящая, страшная, непоправимая. Вот оно как бывает-то, господи. Вот, смотри, Иван, смотри, ты, небось, и не знал, что такое бывает, а оно – вот оно!.. Вот она какая бывает, гнусность человеческая!.. Вот она где аукнулась, фотография-то!.. Ах Сашка бедный, дружок мой единственный, беда ты моя, как же мне тебя… ах ты, господи.

Полыхаева трясла мелкая противная дрожь, он боялся смотреть на балконное окно. Гнева у него не было и ярости не было – Вера была ему чужая, он ее, живую, и разглядеть-то как следует не успел – был страх, страх, что вот сейчас они войдут, а он, Полыхаев, не сумеет ничего скрыть, выдаст себя, так и будет трястись, как суслик, и Сашка обо всем догадается – он чуткий, Сашка-то, нервный! – и кинется на балкон. Шевельнулась поганая мысль: уйти надо… Они там на кухне, чемоданчик в прихожей, можно уйти незаметно… нет, надо сказать, не могу, мол, вас стеснять, да и сам не могу в чужом доме, не привык, пойду, мол, в гостиницу, извините…

Вслед за первой, трусливой, появилась мысль правильная, и, как показалось Полыхаеву, благородная. Про гостиницу – это хорошо, это годится, только надо Сашку взять с собой, проводи, мол, до гостиницы, все ж таки один в чужом городе, да еще ночью, могу и заплутать… Да, это точная мысль, хорошая мысль… Полыхаев сразу как-то успокоился, обмяк. Дрожь прошла, но сидеть одному в комнате уже было невмоготу.

А тот, на балконе… Он же, небось, знает, что Полыхаев его видел, тоже еще, чего доброго, выкинет какой-нибудь фортель!.. Полыхаев для блезиру еще раз подошел к книжной стенке, даже вынул какую-то книжку, полистал и сунул обратно… Пусть думает, что я его не видел… – подумал Полыхаев, и тут же устыдился: ах ты, гадина, паскудник ты, по чужим постелям лазишь, а я еще перед тобой выкаблучивайся, чтобы ты, избави бог, скандалу не наделал!..