После той ночи мне стал сниться один и тот же сон. Мне снилось, что я смотрю фильм о романе между студенткой и преподавателем. И знаю, что в конце он украдет у нее идею книги и все между ними станет отчаянно плохо. Но вот перед этим словно Новый год. Такая совершенная зима, и она приходит к нему и поет песню. Я не могу разобрать слов и вижу на экране только свет, такой зеленый, как от библиотечной лампы, и снег. И я знаю, что у нее тонкий голос, и на ней белая блузка и белая юбка и что потом они будут враждовать всю жизнь. Такая же зеленая лампа была в его спальне, и во сне эхо этого света возвращалось ко мне. Такая же зеленая лампа была в его спальне, и во сне эхо этого света возвращалось ко мне.

Мы виделись еще один раз осенью, и он посмотрел на меня так, как будто не знает меня. Никогда не знал. И я почувствовала, что все правда закончилось.

И тогда мой сон уже насовсем поменялся на другой.

Всегда первый вечер зимы и холод, и он ждет меня у приоткрытой двери, и я прихожу к нему, обглоданная городом и другими людьми. Он обнимает меня, он целует и кусает мочки моих ушей. Мир огромный, как шар, гладкий, как язык. Я раздеваюсь, я ложусь на живот, я закрываю глаза. Он снова бьет меня. Мне хорошо. Меня наконец нет.

Третья стадия

Когда ей стало так темно? Между сеансом один и сеансом два. Тошнота, кровь в горле.

День за днем она видела свою кровь в раковине. Когда ее снова и снова рвало после химиотерапии, она ложилась на живот, обводила взглядом свою комнату в серо-голубых тонах и закрывала глаза. И вспоминала движения его рук по своим плечам, спине, бедрам и ягодицам. Его язык, ласкающий ее, и это ощущение совсем близкой смерти, уже тогда переходившее в боль.

И часами ей казалось, что ее внутренности как бы расчесаны и воспалены изнутри.

Вечером, когда он впервые раздел ее и увидел обнаженной и долго гладил ее спину, она слышала его сдавленный стон при взгляде на ее тело, и тогда она почувствовала нечто вроде гордости и удивления одновременно, как бы в полусне, то же самое сплетение тепла и удовольствия она чувствовала в детстве, когда ее отец читал ей сказки и его прокуренный голос проникал в ее ушные раковины, и, засыпая, она обнимала его, и только тогда она была не одна, и теперь, когда при взгляде на ее тело он вдруг застонал, она снова была не одна. Тогда все происходящее между ними еще укладывалось в гладкую схему взаимного совращения.

А теперь он являлся ей во всех образах – от ее лечащего врача до бомжа, когда она шла по морозной улице с пакетами из супермаркета и повседневность возвращалась к ней после всего.

И в этих смутных видениях он набрасывался на нее и утягивал туда, откуда она не сможет вернуться, и ей хотелось кусать его, откусывать от него куски, вылизывать пространство между его пальцами – и хотелось уничтожить его или чтобы он снова уничтожил ее прежде спор болезни.

В зеркале ванной комнаты, снимая шелковый фиолетовый платок, который она, как тюрбан, обматывала вокруг своей головы, она могла видеть свой абсолютно гладкий, блестящий и лысый череп.

Стрижка гарсон, светлые голубые джинсы, все еще полудетский силуэт – тогда он так любил ее волосы и тело. Теперь болезнь стерла ее, и все ее тело стало маленьким, сухим и ненужным.

И, рассматривая себя в зеркале, она думала о мертвом зверьке, о том, как очень давно в ее совсем уже прошлой жизни умирала ее кошка Мурка. Как пятнадцатилетняя Мурка на ее глазах становилась похожей вначале на птицу, потом на птенца, и она тогда не могла побороть свое отвращение к сладкому гнилому запаху смерти, ставшему исходить от Мурки, и почти не приближалась к ней, и на уколы кошку возила ее мать. И теперь изредка стыд за то, что она тогда не прошла этот тест на человечность, возвращался к ней. Возвращался эхом запаха гнилого и сладкого, ей казалось, что теперь от нее самой исходит этот невыносимый запах.