Злые мирские языки, бывшие друзья обзывали Всеволода Саныча «Оссанычем», но на подворье он, наоборот, считался неформалом, хотя неукоснительно следовал церковному канону. Это касалось и одежды: в воскресенье он ходил в красной рубашке, на Троицу – в зеленой, на Рождество – в голубой и так далее… «Ой, какая у вас рубашечка зелененькая! – с сатирической и одновременно просветленной улыбкой надвигался на него Андрей. – И к бороде подходит, вы похожи на Посейдауна. А косой вы помахиваете в траве, как трезубцем в волнах…» «Я вообще старичок на ять», – отвечал звонарь, вызволяя из кармана оселок. Косил на подворье по преимуществу он и других ревновал к косьбе.
А когда звонарь являлся в бейсболке, то тут веселью Колодина и вовсе не было конца.
– «Зизи топ»! – ликовал он.
– А что это… «Зизи топ»? – первый раз растерялся Саныч.
– Это рок-группа такая американская, трио. Там один усач и два бородача, и все с электрогитарами и в бейсболках, а у бородачей бороды ну совсем как у вас, только у одного фиолетовая, а у другого оранжевая…
– А у меня…
– А у вас синяя, ой, нет, я же говорю, зеленая.
Санычу понравилось, что он «Зизи топ», и он, как наденет бейсболку, всегда хвалился перед прихожанами:
– Я Зизи боб!
– «Зизи топ», – поправлял его Колодин.
– А, ну да, Зизи топ!
Прихожане ввергались в замешательство.
Нередко звонарь захаживал в сторожку к Колодину, предваряя свое появление грозным кашлем снизу; захаживал с двумя бутылками чешского лицензионного пива «Старопрамен»: «Я больше люблю „Козел“», – капризничал Андрей. «Нет! – брезгливо тряс бородою звонарь. – Козла я пить не стану». Звонарь садился рядом с горящей лампадой, расставлял широкие колени в просторных штанах и с общепитовским граненым стаканом пива в руке рассказывал какую-нибудь звонарскую байку.
Одних сугубо звонарских историй у Саныча накопилось множество. Он даже грозился книгу написать, только никак не мог определиться с названием: «Байки старого звонаря»… нет, «Враки старого звонаря», ну, не такие уж враки… «Басни старого звонаря», – подсказал было Колодин. «Ну, не такие уж и басни…» – грациозно пробормотал звонарь. Словом, все уперлось в название, а так садись и пиши. Сюжетов множество. Вот, к примеру, как-то на Светлой седмице звонарь привел на подворье своего старого другана, композитора. Другана еще по тому времени, когда Саныч сам был светским музыкантом, весьма недурным джазовым барабанщиком; но Саныч окончательно и бесповоротно покаялся, несколько лет вообще не музицировал, работал в нотном издательстве, потом и с нотами покончил, стал звонарем… Так вот, друган-композитор давно хотел удариться в церковные колокола, но когда дошло до дела, когда Саныч объявил по телефону, что ждет его сегодня, композитора, как человека творческого, не без воображения, стало лихорадить. Ведь он только худо-бедно утряс свои отношения с высшими силами, а подобное дерзновение может все перепутать и выбить из колеи; ведь он такой хороший композитор, а после колоколов мало ли что? Слышал он где-то, то ли в книжке прочел, то ли бабушка надвое сказала, что путь этот духовный – необратимый: взойдешь вот так, дуриком, на колокольню – и всё, хана, вдруг и музыку такую хорошую перестанешь сочинять… Высказал он свои опасения как на духу Санычу. Но звонарь совершенно успокоил его. Привел примеры, когда люди поднимались на колокольню, звонили и спускались совершенно такими же, как были, и что он сам, Саныч, каждый день удивляется: залез на колокольню, позвонил, а спустился ну совершенно таким же, каким и был: тот же Всеволод Саныч, никакого преображения, такой же сочинитель и пивной воздыхатель. Композитор прекрасно понимал про себя, что он – не все, что он – даже не Всеволод Саныч, но все же поддался на уговоры, ведь его не только как музыканта, но и как мальчишку, каковым является всякий настоящий мужчина, подмывало залезть на колокольню и отбацать такое, чем можно было бы утереть нос самому Всеволоду Санычу. Долго ли, коротко ли, взошли они по крутой лестнице узкого прохода к звоннице. Всеволод Александрович вызвонил благовест, пасхальный тропарь, трезвон, потом, не прекращая звона, а наоборот, его нагнетая, кивком головы поманил композитора, передал ему одну связку веревок, подвязанных к билам колоколов, – когда композитор немного очухался от нескончаемого колокольного зыка, нащупал веревки, вошел в ритм, – отдал другую связку и отпрянул в сторонку. Надо признаться, утешился композитор по полному композиторскому чину. По первости, ошарашенный, с ножкой на тугой педали большого благовестного колокола, с хитросплетениями веревок в руках, он испытал что-то сходное с состоянием невесомости, но быстро нашелся. Изловчился вызвонить каждый колокол звонницы, даже ржавые треснутые и один, крашенный красной краской, доставшийся от пожарной части. Треснутые ему показались даже более интересными по звучанию. Эстет, что тут попишешь! Раскатистую и немного заунывную каденцию композитор исполнил с таким самозабвенным раскачиванием, будто не он колокола, а колокола его тянули в свои стороны, отнимая друг у друга. А композитор, как и пристало великому композитору, был кудлатый детина, и власы его захлестывали ему лицо, и струились родниками, и переплетались с голубым воздухом, а уста заплетались в улыбку, и был он подобен античному богу Эолу в самой каменной розе ветров, повелевал колоколами, как Бореем, Нотом, Австром, Эвром, Зефиром, Африком… и как там еще, дай Бог памяти, хорошо, еще не забыл, как меня самого зовут. Когда по крутейшим ступеням узкого прохода спускались, Саныч, казалось, спасался от композитора бегством. «Это можно сравнить разве что с детским счастьем!» – кричал композитор вдогонку, звонарь же только метнул свирепый взгляд через плечо. Вышли. Композитор спросил звонаря: «Как тебе моя колокольная музыка?» «Весна!..» – неопределенно развел руками звонарь. «Что?!» – переспросил композитор.