– А вы, Всеволод Саныч, Черномор вы эдакий и колокольный охмуряло, можете что-нибудь смиренно не понимать, а не токмо не принимать?

– Да я вообще ничего не понимаю! – ответил Саныч от всего сердца.

– То есть вы как Сократ. Знаете, что вы ничего не знаете.

– Нет, я гораздо хуже, чем Сократ: я не знаю, что я ничего не знаю.

Сергей Николаевич выхватил из кармана зажигалку, которой он поджигал прочитанные поминальные записки после литургии в ржавой бочке возле забора, и сделал движение, будто собирается подпалить звонарскую бороду. Саныч отпрянул, тогда Сергей Николаевич моментально опустил зажигалку значительно ниже, будто хочет подпалить в другом месте, и чиркнул колесиком. Всеволод Саныч хлопнул его ладонью по руке, а Сергей Николаевич ничтоже сумняшеся провел удар кулаком Санычу в подбородок. У Саныча глаза округлились и как-то выгнулись, как у ярого бойцовского петуха, и нос навострился, как клюв. Он тоже попытался ударить Сергея Николаевича, но тот увернулся и схватил Саныча за руку, Саныч взаимно схватил его за рукав. Малый срок они постояли так неподвижно и, точно по команде свыше, разошлись.


…На Крещенье – промерзшие ноги в кирзовых сапогах, а сбегал в сторожку – и вот уже теплые валенки нежат закоченевшие пальцы. Тут как тут со своим трезвенным трепетом Всеволод Саныч. Андрей давался диву: как звонарю удается всегда оставаться вместе и болтливым, и трепливым, и словоохотливым, и немноговелеприватнозанятноаккуратнокраснобесстрастнопристрастноречивым? И оловянным, и деревянным, и стеклянным? То бишь быть и исключением из правил, и самым правильным и безукоризненным, самым исполнительным, предупредительным, наставительным, притчевым, закадычным и церемонным? Самым егозой, самым гомозой, но и самым аскетом и клевретом? Самым эстетом? Самым стоиком, перипатетиком, но и отчасти пивным алкоголиком, романтиком до мозга костей, романтиком по своей сермяжной сути, романтиком до седьмого колена, седьмого пота, седьмого неба, хотя и завзятым отличником? Но при этом совсем не опричником? Художником, но при этом и супружним острожником? Балагуром? Самодуром, но не помпадуром, патриотом, но совсем не мордоворотом? И чинным, и первопричинным, но и беспричинным, беспочвенным и почвенным, случайным, необычайным, отчаянным, нечаянным, но и чаянным, предрекаемым и самым предсказуемым, бабским полом истязуемым? Предрасположенным, основоположенным, хорошо уложенным на диван? Постным и скоромным, распахнутым и укромным, таинственным и единственным?.. Объяснял Андрей это лишь тем, что звонарь – святой.

Как-то открылся звонарю, звонарь потом долго резвился по этому поводу: «Ай, Андрей Викторович! Вы были сногсшибательны! Говорили мне перед каждой рюмкой: „Ну что, давай выпьем? Святой!“»

Одно печалило Андрея в отношении Саныча, что Саныч пьет вечерами пиво. Казалось бы, не беда, Саныч никогда, если не считать какого-то баснословного, малодостоверного раза в юности, когда он выпил несколько бутылок шампанского, не напивался допьяна, но ведь наутро после чинного пивного возлияния Саныч приходит на подворье потухший и на здоровье жалуется, говорит, что, дескать, провалялся литургию на диване, головы от подушки не мог оторвать. А иногда еще и фиглярствовал, говорил Колодину: «Вы знаете, какой я благочестивый? Какой я постник, подвижник и аскет?.. Я целую неделю пива не пил, целую неделю! Гордость моя, брюхо мое, даже стало опадать!» И понятно, большего ущерба брюху Саныч уже не терпел. Андрей думал было пристыдить Саныча, сделать ему внушение по поводу пивных вечеров, ведь Саныч исправно каждый вечер брал в укромном ларьке рядом со своей пятиэтажкой два литра «Оболони» или, на худой конец, «Ярпива» и утешался у себя на кухне, а потом еще похвалялся, кичился этим, что возмущало Андрея: как это такой святой человек, как Саныч, подтачивает свое здоровье умеренными, но систематическими пивными возлияниями?