А тут раз – и всё. Он наверху. Смотрит на деформированные ужасом и восторгом физиономии. Парит. Вольно и управляемо крутит пируэты, проскальзывает над головами, презрительно и обидно смеётся.

Человек-неуловимка.

Он взлетел, воспарил с помощью хитрого трюка. Победил их.

Дальше, как правило, сюжет разваливался и не имел особой осмысленности: его носило у крыш серых домов, и сердце ёкало каждый раз, когда требовалось по сюжету соскальзывать с ребра кровли вниз: а что, если в этот раз не получится? но получалось; он парил меж деревьев, проводов, столбов. Парил, однако, он с каждым мгновением всё более неуклюже, нескладно… доска неустойчиво и валко моталась, а внизу уже порядочная высота, и не так страшны хулиганы, как кажущееся неизбежным падение… его бросало в сторону, в другую, ховерборд подворачивался, качался, как плоский тренировочный поплавок под водой, рвался вверх, из-под ног, Демьян выбрасывал в сторону скрюченные пальцы с надеждой ухватиться.

Падал.

Падал, понимая, что на самом деле никуда он не улетел, что его продолжают поджидать внизу, и хотят они расквитаться за секундное его торжество, стереть его, уничтожить, втоптать, и никакой он уже не неуловимка, а скрюченный от ужаса мальчик, сидящий голышом на мокром кафеле бассейна, замерший, окоченевший, забывший, как убегать.

Он просыпался.

Дышал.

Дышал.

Позже, когда мать вошла в рутинный ритм лечения отца, когда не случались уже у неё авральные полуночные процедуры, в смысл которых Демьян боялся вникать, она отдала его в плавание, – бассейн был в квартале от дома – и густо стали накатывать ему ночами сновидения, в которых он пытался уйти от преследователей теперь уже кролем: технично подгребал кистью, потом предплечьем, но выходило у него смехотворное, жалкое движение, ничуть не удаляющее его от триумфально матерящейся гопоты.

Его цапали, жали к земле. Склонялись мордами. Скалились.

Он, обнаруживая себя сидящим на мокрой кровати, хватал ртом воздух. Тёр зачем-то виски. Раскачивался. Будто движения эти, магические в своей простоте, как-то способны были помочь.

А в шестом классе, когда он уже освоил боксёрскую стойку, когда раздобыл денег на первые свои перчатки, всё изменилось.

Он уже не летал.

А удлиннялся.

Резиново выстреливал вверх эластичными и подтанцовывающими ногами, дотягивался до семенящих внизу фигур и мял, а потом бросал их вбок, отшвыривал, укладывал рядками на крыши, размашисто шёл через пятиэтажки, через деревья, по-над трамвайными ломкими проводами.

Смеялся, не меняясь в лице. Гулко, далеко. Торжественно. Направленными воздушными кольцами.

Сейчас всё вернулось. В ту первую версию, словно не было после неё ни плавания, ни бокса. Словно кто-то хищно хапнул целый пласт его иллюзорной ночной жизни, выдрал из сердца и бросил оземь.

Демьян, тоскливо балансируя на неуправляемой, вихляющейся доске, смотрел вниз, и видел сидящего на кушетке Герхарда Рихардовича, нацепившего тёмные очки, вооружившегося светящейся ручкой, и держал тот на коленях шлемофон с хоботом из рекламы, нежно оглаживал его как кота, но смотрел при этом вверх, на Демьяна, смотрел строго и обличающе, словно должен был Демьян ему денег.

Во рту у него проскочили электрические кислинки, как от батарейки на языке.

Кто-то уверенной рукой провёл по струнам.

Доска выскользнула.

Демьян бросил к ней руку.

Сердце его отчаянно ухнуло.

Он чувствовал, как реальность вокруг него сыпется старой облицовочной плиткой, а за ней – труха, тлен и морок.

Унылая явь.

***

В споре с женщиной можно выиграть лишь битву, но не войну; чем раньше это удаётся понять, тем меньшее разрушительными окажутся последствия.