Нюра распахнула дверь, и на нас обрушился затхлый запах. У меня закружилась голова. Звуки сникли. Я облокотилась на стену.
– Что такое? – спросила Нюра.
– Со мной что-то не так в последнее время. Витаминов, похоже, не хватает.
– Ясно, – она улыбнулась. – Пойду тогда.
Да уж, вот тебе и ответ на вопрос: умеют ли в деревне сопереживать.
Когда перед глазами перестали плавать черные пятна, я, наконец, огляделась. Теперь у меня перехватило дух не от запаха, а от немыслимого количества исписанных листов и тетрадей. На столе, на полу, под кроватью. Я подняла одну из тетрадей, когда-то она была светло-зеленой, сейчас буро-серая. Его стихи, песни, дневниковые записи. Почерк ровный, а описания деревенского дня такие красочные, что невозможно оторваться. Последняя запись была сделана за месяц до того, как Борис попал в больницу.
Наверняка в больнице есть и другие его тетради. Интересно, их уже выбросили?
Я чувствовала, как на периферии моего зрения, где-то сбоку что-то надвигалось. На это нельзя было смотреть, потому что вне зависимости от того: реально оно сейчас или нет, оно станет таковым, как только я, затаив дыхание, туда посмотрю. Эта тишина стала бы еще тише, и в любом случае я бы не успела. Не успела остановить, что так стремительно ворвется, произойдет. С какой силой оно меня захватит, врежется в плоть когтями, зубами, всем существом или что там у него есть.
Я не должна смотреть. Не должна смотреть. Ведь как только я посмотрю, все закончится или начнется.
Мне не хватало смелости даже обернуться. Я зажмурилась.
Это все не по-настоящему! Всего лишь ночные мороки. Признаки разыгравшейся болезни.
Мое лицо горело. Тело стало тяжелым, неуправляемым. Силы или воли хватило только на то, чтобы протянуть руку к кружке с водой.
Небо за окном становилось выше и прозрачнее, и чудовище, которое еще мгновение назад маячило где-то недалеко, поспешно свернулось, ускользнуло в ночь и растворилось с наступающим утром. Страшной болью во мне отдавалась мысль: в доме ему нет преград, оно снова сможет просочиться в трещины, затаиться в углах, ждать минуты, когда мне будет страшно, а мои руки примутся дрожать так, что невозможно будет написать даже слово – предсмертную записку. Невозможно будет описать того надвигающегося, что будет мучить меня. Призрак этого и ждет. Он хочет, чтобы о нем никто не узнал. Ведь неизвестное – самое страшное.
Поставив кружку на место, я провалилась в сон.
______
Зима лютовала. Каторжники спотыкались и падали со сложенными ногами, полузамерзшие ползли по сугробам. Сквозь вьюгу прорывались только звуки их тяжелых громыхающих шагов и бьющихся друг о друга цепей. Живые тянули мертвых, но живые не жаловались, терпели, лучше уж быть на своем месте, чем на месте тех, кто по земле волочится. Сиротливо прижимались друг к другу, не ведали, что, пропадая, оставляли за собой смертную священную месть.
______
Когда я открыла глаза, ощущение, будто все исправимо, которое приходит с наступлением нового дня, так и не появилось. Все становилось только мучительнее, мрачнее, и не было возможности с этим справиться. Я все еще видела, как умершие тянули руки и беззвучно открывали рты. По моему телу пробежали мурашки.
Какой же реальный был сон! Что это, если не чужие воспоминания, энергия жизни и смерти, пропущенная через кусок мышц? Похоже, местность влияет на меня больше, чем я думала. Но мне нельзя отвлекаться, нельзя поддаваться утягивающему прошлому деревни. Нужно думать о деле, статье, Новикове.
Каким же глупостям нас учили на журналистике. Я ведь тогда и подумать не могла, что это бред сивой кобылы (так ведь говорят?). В каждом реферате и эссе мы повторяли: журналистика – четвертая власть.