И откуда-то издалека тонкий капризный голос старого знакомого, вьющийся около обманчиво спокойствия всемилостивейшей, тонкий капризный голос:

– Истерическим росчерком голые скользкие ветки перекрыли дорогу и ветхую плесень небес. Не кончается влага в чернильнице, и у беседки в опустевшем саду под кустами скрывается бес.

Бокалы плывут над столом.

– Выпьем за поэзию и за предмет поэзии – женщину! – Не предмет, дорогой, а источник! – Пьем за источник… – И за жажду! – Совершенно бессмысленный тост, а впрочем, как угодно…

Лица гостей удлиняются, переливаются, искажаясь во взметнувшихся бокалах, собираются в трепещущий горячий шар над столом, шар взрывается, осколки разлетаются с хрустальным звоном, дыхание мое останавливается, но я сразу же прихожу в себя от вспыхнувшего в моих глазах лица Юлии. Я прослушал, я не понимаю происходящего, всемилостивейшая держит мою руку и не пускает.

– Пусть она уходит, ей просто стало дурно…

Я что-то произнес? Свояченица, почти касаясь моего уха губами, шепчет: – «Не делай глупостей, дай ей уйти…»

7

Отчего так мрачен, словно Сатурн,
где шутки легкокрылые твои,
шелестевшие в рощах Эрота? —
заговорили обступившие меня Арей,
Лициний, Альбий, Септимий, Помпей.
Чашу Цекуба я отстранил:
Жажду иного напитка. —
Рассмеялись друзья. О каком напитке
веду я речь? Стали предлагать название
напитку: Податливость Лаиды,
Неутолимость Октавии, Нежность Левкатиды,
Невинность Люцины, Стыдливость Лесбии,
Неукротимость Латонии.

Неужели, я обречена все замечать, даже если какой-то высшей силой установлена идиллия, я не пропускаю ни единого лишнего значения, собираю терпеливо, лепесток к лепестку, а ночью, надышавшись дурмана составленного букета, задыхаюсь, меня душит ясность, я вижу все и предвижу, но не вмешиваюсь, потому что невозможно самой придумать себе светлую роль, на светлых одеждах окажутся серые пятна неведомых мне помыслов, и тогда не убежать, не скрыться – участвовать до конца и может, будет суждено подать милой сестре моей сладкую отраву всезнания и всевидения?

Они сознаются друг другу только в несущественном и лгут, весело притворяясь детьми, влюбленными в шалости. И я люблю ее, прощая знакомое мне, и я могу любить его за то, что незнакомо мне, но понятно… Я могу жить рядом с ними и благословлять сегодняшний покой, но завтра уже наступило, и не один его взгляд, влюбленный и древний, на испугавшуюся этого взгляда Юлию был причиной мучительного скандала тем далеким майским вечером…

Она так боится умереть, чтобы эти же люди обсуждали трагедию и сочувствовали мужу и мне. У бедной моей сестренки совсем нет сил бояться забвения. Ей мало даже моей любви, а я не смогу жить после нее, не переживу и одной ночи.

Какая нелепость эти люди, приходившие постоянно в гости, и они виноваты в случившемся, и даже признающийся во всем автопортрет с перевязанным ухом и больным взглядом, к чему теперь терзать себя и окружающих, его тоже забудут.

Только несколько месяцев прошло, а моя болезнь вернулась, я не могу прожить и дня без горькой усмешки, не могу самый обыденный разговор не увенчать сарказмом. Я моложе сестры, но стану старше, если не соберусь вовремя…

Как-то весной мы прогуливались с сестрой в парке и почти не разговаривали, только улыбались. И какой-то незнакомец, подойдя к нам, отчетливо произнес: «Улыбайтесь, всему свое время», – и ушел, не дожидаясь нашего движения. Я хотела его окликнуть, но сестра коснулась меня рукой и сказала:

– Где-то я видела этого человека, видела зимой…

И никакие мои уверения в случайности и бессмысленности происшедшего не смогли ее убедить, оттолкнуть от закатной грусти.