Ее больше нет, они разбудили тебя неуместным весельем, словно разыгрывали на сцене, лишенной всех признаков сцены, комедию пробуждения человека и не догадывающегося об исходе, печальном исходе, так просто: подняли шторы, и тонкий луч удивленно остановился на лбу спящего, и ты еще открыл глаза, как тебе сообщили в два голоса:

Ее больше нет. – Какая нелепость! – Только и успела выпорхнуть в окно. – Мы открыли двери, а сквозняк… – Сколько смысла! Бесплотность – такое противоречие. – Форточка насквозь. – Если хочешь, мы поищем вместе.


А вот и невесомость – магическое свойство речей в два ручья, прозрачность каждого, но что тебе от прозрачности, если ручьи, в нескольких шагах – один, за поворотом – другой, вольются в реку, прохладную реку, в ней столько речей, что плавное течение полноводной реки не позволит заподозрить о печальном исходе твоего дня. Бедная дикарка, сколько столетий потребуется, чтобы я изучил твой язык, такой простой и неуловимый, сумрак или рассвет, колокол или ожидание, закрытые безнадежно двери или гроб, – понимание так близко, но ты, бедная дикарка, и не по дозреваешь, что кто-то не может знать твоего языка, всё так просто – дорога, дороги и единственный повстречавшийся ручей, грезящий о полноводной реке, но достигающий только твоего лба и дрожащих от ожогов пальцев.


Но он бежит, успевая додумать: бедная дикарка, никогда нам не встретиться на пустыре, я держусь поближе к домам, унылое место для прогулок, так и знаешь – несколько неверных шагов, и загорится лицо в темном окне, и волшебный июнь станет горьким августом, превратится в пустынный декабрь белее лица в темном окне, как же бежать от зовущего голоса, уставшей вглядываться в темное облако бедной дикарки?


Да и кто мог увидеть? Прилежно спали, здоровый сон; могла ли она обернуться? Нет, такого рода прощальные милости не в ее характере; оборачиваешься, когда еще не переступил настоящего времени, когда настоящая минута длится, длится из жалости, только не ритуал.

Попытаться вообразить некоего случайного наблюдателя, разочарованного наблюдателя, и испугаться: если нас повсюду подстерегает хотя бы одна случайность, то даже глубокой ночью – эта случайность оказывается нелепо бодрствующим наблюдателем. Может быть, именно поэтому он вернулся на рассвете пешком, но все еще спало, ни огонька, ни прохожего, только совершенно нереальный трамвай без пассажиров, медленно одолевающий крутой подъем, совершенно успокоил, и через несколько минут усталость повела его в далекий дом, в придорожных кустах у дома он увидел труп собаки и только отметил: вечером она скулила, а они прошли мимо молча, думая каждый о своем. Вернее, он молчал, но не думал, а выл, не пытаясь придумать нужную фразу: она все равно бы смолчала.


Из мрака только и наблюдают, слушают, но кто разглядит, что он понаписал в таком длинном письме; а потом колеса повисли над пропастью, он вышел из автомобиля и подумал: письмо она не получила, так и должно было произойти, письмо сгинуло, и вместе с письмом – невиданная нежность и отчаяние, теперь не повторить, теперь он будет лаконичнее и ироничнее, сколько лет прошло, слава Богу, ни единого свидетеля постыдного откровения, да и так он сделал все необходимое, даже не показал жалости, оскорбительной жалости, о которой думал до последней минуты, пока не распрощался с ней у самого дома безвременной ночью, ночью без ветра и звезд, он сам стал ветром и умчался от ее дома, чтобы не закричать в абсолютной тишине, потому что вернуть ее было невозможно, потому что все звезды и одна его звезда скрылись, чтобы не напоминать, чтобы не вспоминал, не каялся в несовершенном, в несказанном, чтобы не слышал приглушенный толстыми стенами плач ребенка, который не мог и ведать о нем, убегающем, теряющем слух и зрение слепой ночью в городе без часов.