Сели в автобус. Больше всего она боялась, что попадется тот автобус. И попался. Постаралась увести Романыча подальше от задней двери. И на выход пошли в дверь переднюю. Слава Богу, всё обошлось: Романыч ничего не заметил.

Сердце ее колотилось в предчувствии события. Семёну не сказались – уехали тайком. Гудрун, которую она так хотела увидеть, но… если бы это случилось месяца два назад. Сейчас ее ошеломление было отчасти преувеличенным, и частичка эта, излишек этот – для Романыча, ему хотелось поразить ее, и он ее поразил.

Дом был – одноэтажный под снос барак, зато в самом центре города, напротив новехонькая гостиница «Москва».

На улице жара, а в комнате – большой, захламленной, с щелястым полом, крашенным еще при царе Горохе, – прохладно. Гудрун не было. Зато был Лёва – тот, к которому она ушла. Романыч представил Надю как свою девушку. Лёва – рыжебородый, с быстрыми глазами – поил их ледяным квасом. Оказывается, он хорошо знал Романыча. Надя ни на кого не глядела, рассматривая узор на фарфоровом бокале.

Из коридора послышался голос: с легкой хрипотцой, но странно нежный, завораживающий. С кем это она? С хозяйкой?

Надя избавилась от бокала – поставила его поскорее на столик, всё-таки так надежнее. Не хватает еще облиться квасом или чашку расколотить. Дверь открылась…

Да, высокая, да, блондинка, да, не очень молодая. Совсем не молодая. Загорелая. Ноги красивые, длинные. Лицо: глаза, брови, ресницы – одного цвета. Ничего особенного.

Походка легкая, умеет подать себя. Он говорил: женственная. Ну и пускай.

– Романыч, ну где ты пропа… Извините?

– Это – Надя.

– Очень. – И к Лёве: – Ты купил то, что я просила? – И, незаметно кивая Романычу: – Ничего девушка.

Солнце скатилось за море, с улицы доносился шум машин, в углу магнитофон голосом Розенбаума пел об осени, свет не включали, сидели у окна.

Надя не слушала, о чём они говорят, и сама не говорила ни слова – мечтала только поскорее выбраться отсюда. Не надо, не надо было приходить сюда! Как может Романыч так спокойно говорить с ними?.. Ну ладно, посмотрела на «красавицу» – и будет, пора домой. Семён там один. Уже темнеет – потеряет ее. А сама сидела, будто пригвожденная.

Время от времени Надя прислушивалась – не заговорят ли о Семёне? О Семёне не заговаривали. Когда обращались к ней, отвечала: «нет», «да», «не знаю».

Время от времени взглядывала на Гудрун, глядела, как она, откинувшись, хохочет – вот так же на фотографии, курит – сигарета сунута в мундштук, садится к Лёве на колени, закидывает ногу на ногу, обнимает его. И Надя была такой – в семнадцать лет, когда хочется демонстрировать себя миру, которому нет до тебя дела. Но Гудрун-то не семнадцать, раза в два больше – тетка уже здоровая. Женственная… Вульгарная она, а не женственная! Как он мог…

– Наденька, ну что вы на меня так смотрите?..

Надя вздрогнула.

– Просто… пора уже… домой мне пора. Пойду.

– Нет, нет, нет, ни в коем случае! – Гудрун соскочила с Лёвиных коленей. – Романыч, не пускай ее! Он нам говорил, что вы чёрт знает где живете – с волками, с шакалами, в горах. А уже ночь. Оставайтесь у нас, место найдется. Романыч, не пускай ее.

– Гудрун, перестань! Они сами знают.

Надя видела, что Романыч колеблется. И встала.

– Нет, Гудруша, нам вправду пора, – сказал Романыч, поднявшись вслед за Надей. – Родители… беспокоиться будут. В другой раз.

Шли по улице молча. Надя ни о чём не спрашивала. Только всё прибавляла и прибавляла шаг. На последний автобус еле успели.

Семёну Романыч сказал, что повез ее развлечься. Сам днями и ночами пишет – на прозу, что ли, перешел? – и человека держит в четырех стенах. Кто такое выдержит?!