Впервые пожалел, что не владеет тайнозвучной гармошкой. Даже скрежеток зубовный во рту прокатился. Его рязанский любимец тоже не расставался с трёхрядкой. Сгонял деревенских мокрощелок на стёжку любви.
Отравил Тимур жизнь нарымца… Праска – деваха-помесь. Будь она чистых сибирских кровей – не составило бы труда охомутать охочую девку… Примешалась остяцкая рыбья кровь – вот и юлит плотица. Отыскала омуток под боком плотника.
Саиспаева впервые посмотрела на привязчивого ухажёра с боязнью сердца. Усыплял её на крутояре благозвучными стихами, а сам что вытворил… может, и не он… Надо подальше держаться от служки комендатурской… Её слегка приплюснутый нос уловил запах людской крови и смрадного подземелья.
В метиске разгорался огонь крови. Когда её обзывали полукровкой – расщеливала узинки бесстыжих глаз, хохотала в лицо обидчика. Зубы сверкали цветом пороши в ясный день. Не кидала связки упречных слов. Не плевала под ноги болтунов. Знала – была не половинчатой нарымчанкой – настоящей обской двукровкой. Не землякам разбираться, что в спешке намешала природа, втиснула в тугую жаждущую плоть.
До Тимура плыла по жизни без паруса. Лодчонка судьбы встрепенулась, погнала к берегам крутые волны. И до него были поцелуи – безвкусные, постные. Губы не опалялись страстью, несли тягостную повинность. Однажды Прасковья ощутила на губах налёт горечи, будто мазнули по ним рыбьей желчью. После расставания побежала к Оби, долго тёрла мокрым песочком отравленные пухлые половинки. Поцелуй Тимура у перевёрнутого обласка въелся прочно. Трепетным чистым сердцем уловила вкус любви. Раскрывала желанно обольстительный ротик, чувствуя в вольнице языка и губ огненную притягательность. Заряд, пробегаемый по телу, доводил до дрожи. Тянуло к большим утехам. Молодым хватало ума вовремя усмирить плоть…
Чикист хотел раскрыть тайнишку – струсил. Знал, из чьего лука пущена меткая стрела в его соперника. Сам не стал пачкать руки, но дружков имел – в лодку не уместятся. Нашёлся доброхот из меткачей. Психуй, гордячка. Задело деревенщину… Зря записку к наконечнику не привязали: «Отвали от Праски!»
Не верил служака расстрельного взвода в отвальный исход. Тимур не из трусливых. Хоть из пушки по нему шарахни – не отступится. Ещё уцепистее ухватится за остячку. Назло недругам гармошку в полный растяг развернёт.
Изнуряло Натана казарменное положение, расстрельное действо. Оглушала болезненная тяга к спирту, самогону. Унижала слежка Горбоноса.
Пил, яснее осознавая с каждым днём: огненная влага мытарит душу, не трогает радостные струны.
До тошноты и блевотины осточертело палачество.
Карательный меч Колпашинской комендатуры завис над головами смолокуров, скотников, печников, церковников, мелких служек контор, работяг с заводов, с чьих ладоней не успел сойти налёт машинного масла, въедливой металлической пыли. Какие они заговорщики, контрреволюционеры, организаторы повстанческих отрядов, участники диверсионных групп… Хоть сейчас распахивай настежь ворота следственной тюрьмы, выпускай всех на долгожданную волюшку.
Сидящие – не летящие по Руси великой тройки знали о сфабрикованных делах, о признаниях, выбитых жестокими пытками. Без дрожи рук и сердец подписывали смертные статьи. Тройщики так вошли в роль вершителей судеб людских, что фальшивое сознание принимали за настоящее. Всё понятно во время войны: без пушечного мяса не обойтись. А сейчас?! Что угрожает революции, продержавшейся на плаву почти два десятка лет? Где они, орды белых? Разметали их краснозвёздники по далям отеческим, выпихнули в закордонье. Не пахнет мятежами и заговорами. Не смогли белые самоорганизоваться, переломить ситуацию в первые годы братоубийственной вакханалии. Что смогут сейчас, когда разгромлены казаки, кулаки, церковники, когда следственные тюрьмы и комендатуры кишат простолюдьем, захваченным под шумиху лютого времени. Страх, животный страх правительства толкал к необдуманным действиям.