чем-то зацепил меня. Вскоре я пришел к выводу, что читать пьесы британского поэта в таком поганом состоянии – не самая блестящая идея.

Долгие разговоры по телефону с мамой немного меня успокаивали. Я переносился мыслями к ней, представлял ее улыбку и бледность, остроту лица. Я лежал с закрытыми глазами и слушал ее рассказы о писателях, о тех, кто вне времени задыхался в парах опиума, зарывшись глазами и носом в пожелтевшие до хруста листы. Я воображал, что мама сидит рядом – в своем свитере из черного кашемира. Я жмурился до боли, стараясь удержать это теплое ощущение, которое наполняло меня тихой радостью. Стоило распахнуть глаза, обвести взглядом комнату с кремовыми обоями и не найти ее в ней – все пропадало. В такие мгновения я чувствовал себя птицей с подрезанными крыльями, потому что пребывал в твердой уверенности, что больше не смогу летать.

Чтобы не выдумывать для мамы небылицы о том, как у меня дела в школе, мы с отцом сказали, что я немного простудился – поэтому сижу дома. Мне ужасно хотелось повидать ее, но отец отказывался брать меня с собой в больницу. Он говорил, что мне нужен покой. Да и мама будет волноваться, если увидит меня в таком виде. Второй аргумент я счел более убедительным, чем первый.

Когда мне надоедало читать или слушать музыку, я садился у окна и долго-долго смотрел на улицу. Всюду были лужи – снег быстро таял, как и таяло новогоднее настроение. Соседи убрали с подоконника маленькую потрепанную елку, но красные фонарики по-прежнему спускались по молочно-бежевым шторам, и казались не к месту. Я и сам был не к месту в собственной квартире. Мои меланхоличность и загнанность отравляли пространство. Иногда я ловил себя на дикой мысли, что в больнице мне было лучше. Там я знал, что меня ждет. С утра – лекарства, после обеда – процедуры. Дома я слонялся без дела и хотел исчезнуть. Завтракал я в зале перед телевизором, но обычно смотрел мимо него – на темно-зеленые гобеленовые обои и раз за разом пересчитывал крошечные золотистые цветы на них. Отец каждое утро садился рядом и спрашивал о моем самочувствии. Я жал плечами и говорил, что все в порядке.

– Лео, – сказал он однажды, меняя постельное белье в их с мамой спальне, – скажи мне правду.

Он был в домашнем халате. Стояло ранее утро воскресенья, и ему не нужно было на работу.

– Все нормально, – повторил я, надеясь, что так оно и будет, если я снова озвучу это вслух.

Но я был напуган и плохо спал, забросил читать Стивена Кинга, потому что его книги стали меня тревожить. У меня появилась привычка грызть ногти и нервно барабанить пальцами по колену.

– У тебя посттравматическое расстройство, – мягко сказал отец. – Твоя реакция на происходящее абсолютно нормальна, но это пройдет.

– Когда? – тихо спросил я, рассматривая пол.

Отец стал что-то объяснять, но я его не слушал – не мог разобрать слов.

– Не делай так, – он вдруг осторожно перехватил мою руку.

Большой палец больно пульсировал, потому что я расковырял заусенец до крови. Я бессильно покачал головой и не смог ничего ответить, потому что знал, что если открою рот, то непременно расплачусь. В тот момент внутри меня снова что-то сломалось, треснул последний рубеж, который удерживал меня от истерики.

Отец бережно притянул меня к себе, и я уткнулся лицом ему в грудь, всеми силами сдерживая слезы.

– Ничего, – сказал он, мягко ероша мои волосы, – это ничего.

И тогда я заплакал. Это были не громкие рыдания, а какое-то жалкое ребяческое хныканье. Я нервно хватал пересохшими губами воздух, дрожал и пытался забыть о происходящем.

В этот момент у отца зазвонил телефон, но он проигнорировал это. Тогда я выпрямился, потер лицо ладонями и хрипло шепнул: