Стояло некогда большое село, в котором были церковь, совхоз и три магазина. Вывеска от одного из них – «Промтовары» – сохранилась у Колыванова. Рачительный старик подпирал ею дверь в сарай. Сарай восстановить было невозможно: окончательная гибель его, как и гибель всей Таволги, была вопросом ближайшего времени. Может быть, поэтому Валентин Борисович раз в неделю старательно отчищал вывеску от ржавчины и грязи. «С энтропией борется по мере своих слабых сил», – думала Маша. Мысль о том, что Колыванов давно и прочно сошел с ума, она отгоняла с той же настойчивостью, с которой старик чистил металлический лист лимонной кислотой.
Первым закрылся совхоз. Богослужения в церкви не велись последние сто лет, но кирпичное здание, по слухам, строившееся на яичных желтках, держалось стойко, пока год назад не случилась снежная зима. Под грузом снега крыша рухнула, и это было началом конца. Потребовалось всего несколько месяцев, чтобы осели и рассыпались стены, и над ними постепенно сгустилось бледно-малиновое облако кипрея, как салют над павшими.
Продуктовый магазин работал до последнего. Но когда в Таволге от шестисот жителей осталось тридцать, он мутировал в автолавку. Здание магазина от стыда ушло в землю по самые окна, лишь бы не видеть фургон с выцветшими рекламными плакатами на бортах, раз в неделю останавливавшийся на площади перед бывшим продуктовым.
К августу, когда здесь появилась Маша, в Таволге проживало круглогодично восемь человек. Девятым была Ксения Пахомова, внучка Тамары Пахомовой.
Появление новых жителей могло вдохнуть жизнь в деревню. Дачники, арендаторы, даже безумный Аметистов со своим проектом восстановления церкви – все пошло бы ей на пользу. Новая кровь влилась бы в иссыхающее тело, и существование Таволги продлилось.
Но Аметистова из Таволги гнали поганой метлой. Церковь реставрировать не желали. Дачников не зазывали. Семейную пару тихих художников, мечтавших снять угол в просторном доме Беломестовой, не пустили.
Маша не могла понять, как при таком отношении к чужакам в Таволге сумела прижиться ее подруга.
«Если что-то с курами, обращайся к Колыванову», – сказала Татьяна перед отъездом.
3
Маша толкнула незапертую калитку, прошла широкой вымощенной дорожкой мимо отцветающих флоксов и постучала в окно. За стеклом краснели шапки герани. Все, за что брался Валентин Борисович, он делал хорошо. Ксения рассказывала, что в деревне ему дали прозвище Немец, – за основательный подход к любой работе.
В доме отозвались ленивым лаем. Свою кривоногую толстую собаку Колыванов поэтично звал Ночкой.
Старик выглянул в окно.
– А, Мариша, это ты! Здравствуй-здравствуй! Подожди минуточку, сейчас выйду.
Спустя ровно минуту он показался в дверях – подтянутый, сухощавый, в куцых брюках со штрипками и старомодном коричневом пиджаке со штопкой на локтях. Маша задержала взгляд на его подбородке. Чисто выбрит, ни одного пореза. Колыванов брился дважды в неделю: по средам, когда он был трезв, и по воскресеньям, когда он «позволял себе», по выражению Беломестовой. Порезаться своей опасной бритвой Колыванов мог только трезвым. Стоило ему выпить, пальцы его обретали хирургическую точность и бестрепетность.
– Валентин Борисович, у меня, кажется, курица захворала.
Старик потер переносицу.
– Давай в подробностях, Мариша.
– Вчера была относительно бодрая, а сегодня с утра не ест.
– Ты ее трогала?
– Погладила, да. Она тихая такая сидит, смирная, даже не дернулась.
– А остальные как?
– Остальные – такие же звери, как и всегда, – с чувством сказала Маша. – Не понимаю, как они меня до сих пор не разорвали на куски.