. Наджиб и Амин достают овощи и начинают резать салат. Мне делать ничего не дают, потому что я старше всех. «Шейх Саддик», – называют они меня иногда, чтобы позлить, хотя в работе я и проворнее, и опытнее, чем все молодые. Со мной не бывает сюрпризов. У меня не найдут отклонений ни на миллиметр, сколько ни измеряй. Когда дело доходит до заливки цемента, я по десять раз проверяю все соединения и крепления.

– Тфа́даль[6], – Наим передает мне кусок питы и пластиковую баночку с ла́бане.

– Шу́кран[7], – говорю я, и рот мой наполняется слюной еще до того, как я опускаю питу в лабане. Лабане, которое делают в деревне Наима, знают во всей округе. Подобного лабане не найти даже в самых дорогих ресторанах – в меру кислое и в меру мягкое, – каким оно и должно быть. Я пробую немного и передаю Рами. Он как раз занят спором с Самиром о различиях между еврейскими и арабскими девушками.

– Наши девушки намного зажигательнее, – говорит Самир, – с ними у тебя остается место для фантазий, совсем не так, как у евреек, которые ходят полуголыми.

Амин так не думает. Наим и Джабер тоже присоединяются к беседе. Я, который уже тысячу раз слышал подобные разговоры о девушках и наизусть знаю все их рассуждения, отхожу чуть в сторону, усаживаюсь, прислонившись к стене под углом, позволяющим мне видеть дом, по поводу которого я даже спустя месяц все еще не пришел к окончательному решению.

На долгие годы я вообще забыл об этом доме. Мне было четыре года, когда нас изгнали из дома, возможно даже пять, не знаю; джара[8], где хранилась моя метрика, так и осталась в доме, из которого мы убегали. С тех пор я обо всем забыл, но именно в тюрьме вспомнил. Нет, я не сидел много лет, всего шесть месяцев. Нет, я не герой интифады, не полевой командир, я всего лишь «оказывал содействие террористической деятельности», да и то получилось случайно. Я подвез в своем автомобиле парня, который намеревался напасть с ножом на солдата, стоявшего на посту у ворот израильской Гражданской администрации; я взял его в попутчики, не догадываясь, что у него под курткой огромный нож, не зная, что служба безопасности, махабарат, уже засекла моего пассажира и дожидалась его на месте. Не то чтобы они поверили мне на допросах. С чего это вдруг они станут верить тому, что говорит араб? Отвесили мне пару-тройку звонких пощечин. Трясли меня. Выкрутили мне руку, а затем – каждый палец в отдельности. Но доказательств у них не было, да и парня они схватили еще до того, как он успел пырнуть ножом солдата, поэтому мне дали только шесть месяцев тюрьмы. Легко отделался, как говорится. Но эти полгода, ей-богу, для меня словно сто лет – эти мысли о жене, о сыновьях, и время, время, которое в тюрьме застывает. Даже если есть перекличка по утрам, перекличка в полдень, и даже если сам Мустафа Аалем, осужденный на двадцать лет, давал мне в день два урока иврита, потому что знал иврит лучше евреев. Но время все равно не двигалось. Ты лежишь ночью в постели, уснуть не удается из-за блох, из-за мощного храпа, а в спертом воздухе дышать невозможно, и потому, что ничего нельзя сделать, ты начинаешь воображать, ты видишь джиннов, яани́, демонов, расхаживающих по комнате, слышишь голоса, нашептывающие тебе в ухо, и под утро, когда ты уверен, что ты уже маджнун[9] и готов расплакаться от страха, – вдруг накатываются на тебя воспоминания, о которых ты и не знал, что они вообще живут у тебя в голове: лицо мальчика, он был твоим другом давным-давно, пощечина, которую однажды влепил тебе отец, тот самый дом, дом, покинутый тобой. Словно из дыма