Не надо, не надо было звонить… Сколько собирался, сколько сил душевных потратил, как обмирал, наполняясь то неизведанной до сих пор ненавистью, то позабытой любовью, и вот нарвался на чужую бабу, уборщицу, которая говорила почему-то совершенно мужским голосом. Да и вообще, с чего он решил, что Виктор непременно должен быть один в своей мастерской? И тут же, откуда-то из подсознания: а с чего ты решил, что вовсе не ошибся и что это все-таки Виктор?
Не надо было звонить, надо было сразу придти. Проследить, чтоб был непременно один, а заготовленную фразу сказать прямо в лицо, глядя в глаза. Тогда и сомнения последние исчезли бы…
С этими мыслями Григорий и проснулся, скорее всего, они мучили его и во сне.
Долго еще лежал, прислушивался к щемящему, тоскливому чувству, которое непременно пришло вместе с сумбурным, отрывочным сном. Вот ведь чудеса – чем старше человек, тем чаще видит себя во сне ребенком. Недавнее стирается в памяти, блекнет, едва миновав, а то, далекое, держит мертвой хваткой, не отступая. Может, для кого эти детские сны как отдохновение, но в детстве Григория не было ничего светлого, ничего такого, что вспомнилось бы по доброй воле, а не ворвалось тайком, ночами, во сне, когда человек не волен в своих мыслях и воспоминаниях.
Пожалуй, каждый, чье детство пришлось на войну, может назвать его тяжелым. Да тяжесть-то у всех разная. Иногда в электричке случайные попутчики, разговорившись в дороге, вспоминали военные годы, голод и холод, а те, что пережили оккупацию, и расстрелы, и смерть близких людей. Григорий никогда не принимал участия в таких разговорах. И не только потому, что за долгие годы жизни привык молчать. Была некая грань, отделявшая его детство от детства сверстников…
Он родился в маленьком шахтерском городке за три года до войны. Но этих лет в памяти нет, как нет и отца, умершего перед самой войной. Первые картинки детства – серое, зыбкое утро, остывшая за ночь печь. Они вдвоем с братом Витей. Но в отличие от шустрого, крепенького Гриши, брат, который на два года старше него, едва передвигается по комнате на самодельных костылях. Залез на крышу сарая с мальчишками вишню рвать, свалился оттуда, да так неудачно: напоролся на колючую проволоку. С той поры то заживет рана, то снова откроется, а нога болит и сохнет. Фельдшер сказал – кость повреждена, остеомиелит называется, без операции не пройдет. А какая же здесь операция…
Он-то и будит Гришку:
– Вставай! Надо дров принести из сарая, за водой сбегать.
Мать давно на работе, у своих собак. Вернее, не у своих, у немецких. Это и есть ее работа – варить еду овчаркам, убирать у них. Вечером она приносит целую чашку еды, в которой, кроме хлеба, огромные кости с мясом. Гринька не видел, чтобы мать сама когда-нибудь притрагивалась к этой еде, а они с братом набрасывались с жадностью. Так что голоду, считай, и не испытали. Да только за эту еду дразнили их мальчишки Тузиками, а взрослые обходили дом стороной.
Витя на улицу почти не выходил, – разве когда мать на завалинку выведет, да и то летом, на солнышке погреться. А уж ему, Гришке, все шишки доставались.
– Тузик, Тузик! Собачьи объедки ел! – кричали ему вслед голодные, злые мальчишки, а то и швыряли в него камнями.
У Вити свое занятие: сидит и рисует лошадей. Всегда только лошадей, со вскинутыми мордами, с летящими гривами.
Однажды соседка тетя Галя, единственная, которая еще заходила к ним, посмотрев на рисунки, удивилась:
– Надо же, калека, ему б не лошадей рисовать, а…
Но что именно следовало рисовать Вите, не придумала.
Витя же ничего не ответил, посмотрел на соседку кроткими светлокарими глазами, а затем опять взялся за карандаш. Гришке тоскливо дома, а на улицу не выйдешь, засмеют.