В модерне грубое насилие не только на политической сцене, но и практически на всех остальных социальных уровнях постепенно лишается легитимации. Лишается оно и своих лобных мест. Казни отныне совершаются только в закрытых и недоступных публике местах. Убийство перестает быть зрелищем. Выражением этого топологического преобразования становится и концентрационный лагерь. Он перестает быть сценой, на которой разыгрывается насильственный акт убийства, поскольку он располагается не в центре, а на окраине города. Подмостки кровожадного насилия, по которым можно узнать общество суверенитета, уступают место бескровной газовой камере, к которой не прикованы взгляды публики. Насилие избегает пышных инсценировок и стыдливо прячется. Его становится только больше – просто его перестают выставлять на всеобщее обозрение. Оно старается не привлекать внимания. Оно совершается как безъязыкое, немое уничтожение. Die Muselmänner[15]– это жертвы уже ставшего стыдливым насилия – насилия, которое именно из-за своей стыдливости воспринимается как преступление и которое само себя отрицает. Утратив легитимный характер, смертоносное насилие суверена покидает открытость публичного места. Лагерь – это не-место. Этим он отличается от тюрьмы, которая все еще относится к месту.

Окончание досовременного общества суверенитета как общества крови отмечен топологическим преобразованием насилия. Насилие перестает быть частью политической и общественной коммуникации. Оно отступает в субкоммуникативные, подкожные, капиллярные и внутри-душевные пространства. Оно смещается, из видимого переходя в невидимое, из физического – в психическое, из воинственности – в медийность, из фронтального – в виральное, переставая быть прямым и становясь более осторожным. Не конфронтация, а контаминация, не открытое нападение, а незаметное заражение – таков отныне присущий ему способ действия. Сегодня эта структурная перемена насилия постепенно становится главной его чертой. Даже терроризм не фокусирует свои деструктивные силы фронтально, а вирально рассеивает их, действуя незаметно. Даже кибервойна – война XXI века – действует вирально. Виральность полностью лишает насилие видимости и публичной открытости. Сам преступник делает себя невидимым. Цифровые вирусы, которые скорее заражают, чем нападают, практически не оставляют следов, которые могли бы однозначно указать на преступника. И тем не менее вирусное насилие есть насилие негативности. Ему по-прежнему свойственна биполярность преступника и жертвы, хорошего и плохого или друга и врага.

Психическая интернализация составляет одно из центральных топологических смещений насилия в современную эпоху. Насилие обретает форму внутри-душевного конфликта. Деструктивное напряжение вынашивают внутри, вместо того чтобы дать ему разрядиться вовне. Линия фронта отныне проходит не снаружи, а внутри Я: «Таким образом, культура одолевает опасные агрессивные наклонности индивидуума за счет того, что она его ослабляет, разоружает и приставляет к нему надзирателя – внутреннюю инстанцию, которая напоминает оккупационные власти в занятом городе»>4 (перевод мой. – С. М.). Фрейд считает, что такой внутрипсихической инстанцией надзора является совесть. Она оказывается местом инверсии насилия: «Мы даже высказали крамольную мысль, что возникновение нашей совести объясняется тем, что агрессия направляется внутрь»>5 (перевод мой. – С. М.). Агрессия против других превращается в агрессию против самого себя. Угрызения совести становятся тем сильнее и навязчивее, чем больше человек воздерживается от агрессии в адрес других людей