Все, что возникает, решаю либо бегом, либо физическими нагрузками. Ментальных почти нет. Есть координационные. Растерялась и не собираюсь. Запястья высыхают.

О! Если это вы думаете, что конец, то наивные вы.

Это только начало.

Только, только, только!

▪ ▪ ▪
Под смутный говор, стройный гам,
Сквозь мерное сверканье балов,
Так странно видеть по стенам
Высоких старых генералов.[86]
▪ ▪ ▪
Под землей есть тайная пещера,
Там стоят высокие гробницы,
Огненные грезы Люцифера,
Там блуждают стройные блудницы.[87]

И, конечно, самый диурнический стих из поэзии Гумилева, который для меня представляет его образ – это Гумилев солнечный, пылающий, огненный. Именно тот Гумилев, который настолько чужд культуре Серебряного века, разлагающейся, тонущей в своем собственном декадансе и упоении черной пневмой, «мифосом». Это Гумилев, который относится к этому пространству как молния в ночи, озаряющая предметы и их контуры. Гумилев прорывной, пассионарный, не тождественный тому, что его окружает. Как раз в стихотворениях 1903–1907 годов проявляется это. Особенно в стихотворении «Солнце». Читаю я совершенно безобразно, но не важно, стараюсь. По крайней мере, немного. За это можно простить: и за попытку, и за старания, и за плохое.

Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду…[88]

У Гумилева невероятный слог, невероятная диурническая пассионарность, которая проявляется сквозь каждую строку. Да, у него есть, конечно, и ноктюрническое, это проявляется в его циклах – например, в «Поэме начала». Мне кажется, «Поэма начала» – нечто пробуждающееся, дракон пробуждается из тьмы, как Гумилев пробуждается из русского окружения, становится ему совершенно нетождественным. Нетождественным миру сомкнутости, сжатости, развальности сознания, мгновенной дымке, осеннему туману, прозрачному и призрачному. Он его рассеивает, делает утро кристально чистым, как делает это мороз. В этом его особенность. Гумилева невозможно прочесть – невозможно, потому что мы не знаем, какими интонациями он читал. Мы все пытаемся выявить, прочитать, как мыслили бы мы – где-то мы усилили бы фразу, где-то мы пытаемся сделать странный смысловой акцент. Где-то берем довольно простую, прямолинейную интонацию. Но… я не знаю, как читать Гумилева. Я не знаю, насколько правильно можно его произнести. Вот, например, возьмем стихотворение «Молитва»:

Солнце свирепое, солнце грозящее,
Бога, в пространствах идущего,
Лицо сумасшедшее,
Солнце, сожги настоящее
Во имя грядущего,
Но помилуй прошедшее![89]

В этом стихотворении совершенно не за что зацепиться. Здесь два абзаца по три строки, и нет перевалочного пункта на четвертой, и нет лишних слов. Это максимально сконцентрированное стихотворение, поэтому оно и называется – «Молитва». Здесь сказано все, здесь нет ни одного лишнего слова. Следующая фаза – это говорить, как ангелы, произнося только гласные. Нет, но здесь есть и согласные: «солнце», «грозящее» – з, щ, б, д, пр, мт – «идущего», «сумасшедшее». И вся эта молитва как бы закутывается в обороты этих согласных, как бы падает, потому что, на самом деле, хотелось бы произнести о, и, э, о, е, о – язык ангелов, те самые гласные[90]! Кстати, о них Гумилев тоже писал, как они говорят.

На далекой звезде Венере
Солнце пламенней и золотистей,
На Венере, ах, на Венере
У деревьев синие листья.[91]

Это отдельный анализ. Но посмотрите, молитва – это когда гласные вырываются из нас, славя высший Абсолют, и утыкаются, спотыкаются об эти чертовы согласные, расставленные, как забор, в этом стихотворении. Молитва сквозь согласные – то есть, сквозь человеческое, сквозь неангельское, сквозь наш грех и нашу богооставленность. Поэтому, продираясь через эти буквы, через согласные, приобретается дополнительный смысл.