Безжалостен, безразличен, безучастен, бездушен, бестолков.
Одни «без».
А с ним – с ним, с Алёшкой – всё будет опять, как раньше. Не так, конечно, но хоть согреться можно. Хотя бы попытаться.
Она стояла возле фырчащего котла, напротив купе проводников, и мёрзла. Такой внутренний, нервный озноб, что ли. Поезд неторопливо пересчитывал стыки, общий вагон был заполнен под завязку. «Воз, паровоз и маленькая тележка». Всё как всегда: народ перекусывал под хрусткий треск яичной скорлупы; заводные мужички ухарски хлестали потрёпанные картишки на боковой столик, занудный очкарик на верхней полке решал кроссворд из «Науки и жизни», тётки в соседнем отсеке без умолку, словно от этого зависела их жизнь, клеймили какую-то сообща порицаемую терапевтшу из заводской поликлиники, где-то у туалета устало кричал ребёнок. За окнами ползла плоская мутно хмельная болотной водой равнина, у горизонта расплескались бурые сопки, на белёсом небе висело неяркое липкое солнце. Вообще, всё здесь казалось погружённым в какую-то дымку, туман, неизвестность. Зося думала, что и жизнь её сейчас в таком мареве – только бы мужа увидеть. Мужчину, с которым всю жизнь жить. И ребёнка родить. Обязательно – родить. Ещё раз попробовать.
Только бы отдохнуть чуть-чуть.
Вагон устало раскачивался – биробиджанцы спускались на перрон привычно, без оглядки, но, ступив на родную землю, сразу куда-то спешили. Какой-то грузный мужик в пропотевшей сиреневой тенниске широко размахивал свёрнутой в трубку газетой. Сигналил. По узкому проходу вагона прошла усталая донельзя девушка помладше Зоси со спящей девочкой на руках. «А, вот кто так горько плакал», – Зося посмотрела на обморочно спавшего ребёнка и быстро отвернулась. «Томка Войкова тоже так отворачивается. Как Давыдыча похоронили – всё время отворачивается», – эта мысль резанула душу. Она сидела у окна и ждала, когда мелькнут зелёные фуражки. Но Алёшки не было. Пожилая проводница, неуловимо похожая на нянечку из Зоськиного детсада, проверила дверь туалета, заглянула в тамбур. Хотела, наверное, что-то сказать, даже вроде как запнулась, но пошла-покатилась колобком дальше. Надо было выходить. Вроде бы дотерпела, донесла-додержала закипевшую слезу внутри – а мужа нет. И это чувство невыплаканности легло в груди горячим воском. Вроде жжётся, а выплеснуть невозможно – прилипло к душе, форму души взяло. С горем всегда так – какая душа, такое и горе…
Как течёт время – в чужом месте, в чужом краю? Понятное дело, невыносимо долго. Вроде вот уже, всё, доехала, добралась, а дальше ни с места. Застряла. И дороги не знала Зося.
«Погоди. Погоди, есть же письмо Алёшки. Точно». Она безрадостно порадовалась, что такая сообразительная. Надо было как-то двигаться. Ноги гудели. Сколько она уже в дороге? Почти сутки. Хорошо, что кушать не хотелось. Зося достала паспорт, вынула из-за клапана обложки свёрнутый листок, перечитала для верности ещё раз наизусть выученное письмо. «Вэ-че 2495. Фибролит. Фибролит? Назовут же».
Надо было двигаться.
– Скажите, как дойти до Фибролита? – Зося устало плюхнула чемодан на сырой после ночного дождя асфальт перрона.
– До Фибролита? – суетливая помятая тётка («Да что же они все уставшие такие?!») перекинула узел через плечо. – До Фибролита-то? Ага, сейчас, чо ж, до Фибролита, – оглянулась, примечая, изучая. – А чой-то до Фибролита? Или комната нужна? Из Хабаровска, поди? Мож, комнатка нужна? Мы сами сдать можем.
– Нет, я не из Хабаровска, к мужу приехала, он пограничник. Мне бы до Фибролита добраться.
– Что й то? Пограничник? А, ну да, ну да, – тётка враз потеряла всякий интерес, вытерла вспотевшее лицо концами платка. Ей было невыносимо жарко в сиреневой мохеровой кофте, однако «парад надо было блюсти, в город вышла, поди». Поэтому она упёрто терпела утреннюю влажную духоту. – Вот же, поди, с ночи-то как побрызгало, так и сырость-то такая. Спотела вся. Ну, я пойду. И тебе, красавица, счастливо добраться.