– Кто победил?

– Хамы.

На этом разговор кончился. И я уже больше не спрашивал почему все готовят на кухне, а мы в комнате,…Почему мальчишки во дворе, дети этих самых офицеров, которые были либо старше ,либо моложе.( В сорок четвертом году никто не рождался.) Они кричали мне: "Тебе мать отчество выдумала."

Не мог же я им ответить: "У меня в метриках прочерк – потому что папа погиб в штрафном батальоне" – было бы еще хуже. Я – внук священника и казачьего офицера, сын лишенки и штрафника, … «Нас победили, и мы должны терпеть!»

А через дорогу,

За рекой широкой,

Так же одиноко

Дуб стоит высокий…

– пела Танечка. Она была тихая девочка и когда приходила в нашу комнатушку, то останавливалась, в изумлении, перед сундуком, на котором стояли мои игрушки, и ничего не трогала, а только смотрела своими небесными глазами. За это я любил ее еще сильнее. И когда она пела, в свете коптилок на кухне, я не выдерживал и подхватывал:

Как бы мне рябине

К дубу перебраться

Я бы тогда не стала

Гнуться и качаться.

            Больше всего на свете я любил петь. И все хвалили мой голос и слух, и я знал, что пою хорошо. Но самое главное не знал никто, кроме меня. Того счастья, что я испытывал, наполняясь музыкой от макушки до кончиков пальцев на ногах, когда голос заполняет грудь и ты, кажется, сейчас взлетишь от красоты, силы и самозабвения… Когда я пел, то казался себе большим и сильным, способным защитить и маму, и Танечку Грищенко и ее сутулого отца в фуражке с тусклым козырьком и потертом мундире с облупленным орденом Красной звезды на груди и ее тихую словно выцветшую маму. Они всегда сидели вместе, тесно прижавшись друг к другу. Тоненьким голоском пела Танечка, осторожно вторила ей мама, иногда хрипловатым баском подтягивал, не в силах сдерживаться, отец, но тут же начинал кашлять, и песня обрывалась.

– Грищенко демобилизовали – сказала как-то утром бабушка – услышавши эту весть на кухне. Квартира притихла. Никто не собирался больше по вечерам петь на кухне.

Недели через две я проснулся от топота и громких голосов в коридоре.

– Две недели тебе было сроку! Две недели, – громко говорил твердый уверенный голос.

– Ну, куда ж я пойду? Нашего и села – то нет! Погодите, обустроюсь – съеду! – услышал я голос танечкиного отца.

Я выскочил в коридор, но тут же был схвачен бабушкой за рубашку и втащен назад в комнату, и все же я кинулся подглядывать в щель приоткрытой двери Красивый крепкий офицер, весь в ремнях, грозно говорил:

– Комната выделена мне, а ты задерживаешь! Есть приказ!

Что-то закричали соседки, напирая на солдат, стоявших тут же в коридоре.

– Вяжите его! – скомандовал офицер – Сержант, выносите вещи на улицу!

Солдаты кинулись к Грищенко. Он покорно заложил их за спину и глядя небесными как у Танечка глазами, сказал:

– Что ж ты делаешь, Коля… Мы же с тобой всю войну под одной шинелью…из одного котелка…

В коридоре воцарилась такая тишина, словно всех выключили.

.Красивый офицер стал белым, как потолок, начал рвать ворот гимнастерки и захрипел:

– А как нас в тридцать втором? А?.. Как нас !.. А? – и вдруг заплакал.

Солдаты остановились и Грищенко, высвободив руки, скрутил веревку, молча отдал ее сержанту.

Мы уйдем, – сказал он, – мы уйдем… Только цирк-то не устраивай! Детей не пугай.

Бабушка оттащила меня от двери и заперла ее на ключ,

Сиди! Сегодня их, а завтра нас!

Я готов был кинуться на защиту Танечки и ее отца, но меня ошарашили слезы красивого офицера.

Вечером, за стеною, где прежде помещались Грищенки, зашипел патефон, и рыдающий голос Руслановой запел:

"Степь да степь кругом…"

Новый жилец, заводил и заводил эту пластинку… Ночью мы слышали как он, шаря руками по стенам , проходил в уборную и обратно.