И доченька у них была, Леся. Та вот умничка, без слезы не вспомнишь её светлого лица, смеха и улыбок. Матери во всём помогала, женское дело хорошо перенимала. Она умерла, простудившись зимой сорокового года, когда ходила за хворостом и попала в пургу. После этих смертей, и особенно с уходом Леси совсем сдала мать. Плакала больше тайно, чтобы старик не видел, глаза выплакала, ослепла, умом пошатнулась, усохла вся, словно деревце, растущее в вечной тени, и преставилась.
Что же теперь ждать ему, ради чего жить? Одному… Оставалось только не спать ночами, и листать, листать эту проклятую толстую книгу, в которую он как староста вписывал цифры по учёту населения, благонадёжности, выполнению продпоставок и налогам. Все дворы в Белых мхах обязали сдать для нужд рейха триста пятьдесят литров молока с каждой коровы, сто килограмм свинины и ещё шесть птицы, тридцать пять яиц от каждой курицы, полтора килограмма шерсти с овцы. За каждым вёл учёт и следил староста. Он, хотя и был счетоводом, никогда добровольно не согласился бы заниматься этим, если бы отчетности не требовал от него строго волостной старшина.
Старик не любил советскую власть, потому что она поставила семью в условия выживания, лишив мельницы, права достойно и богато жить. Единственное «хорошее», что она сделала – не пустила по миру совсем, не отправила в северные края… Но ещё больше он ненавидел новые немецкие порядки. Они просто насиловали его душу, не раз приходилось идти против совести, и за это его ещё крепче ненавидели. Он боялся, что его подкараулят и убьют по-тихому. Поэтому ходил по дворам только с ружьём и в сопровождении полиции. Семеня ногами, он говорил о налогах, стращал и ругался. Вольно или невольно он был лицом новой власти. Скрюченный, сухой, которого так хочется зашибить за углом – вот что думали о нём, и он знал об этом. Но старик не мог уже свернуть, даже если бы захотел. И мягче с людьми тоже не мог.
В памяти был случай, как в соседних Барановичах при неясных обстоятельствах погибли два немецких солдата. И хотя местный староста, конечно же, был к этому непричастен, и обязанности свои выполнял с усердием, по приказу офицера СС устроили показательную расправу над ним и всей семьёй. Пусть знают, что порядки теперь жёсткие, и раз староста, то и отвечаешь за всё, что у тебя под боком происходит. Тоже самое было с семьёй старосты из Заречья: там немцы нашли серьёзную недостачу по продналогам. Это село – в десятке вёрст от Белых мхов, а знал Михась, что ждёт его в случае, если что-то упустит. Поэтому и смотрел ночи напролёт в учётную книгу.
Не успел он сосредоточиться – камень ударил в окно. На дворе залилась, а потом застонала и умолкла собака.
– Что за навалач! – выругался староста и, схватив ружьё, побежал в сенцы. Первая мысль была – кто-то из обозлённых решил поиздеваться. Гнев объял его. Михась знал, что если только увидит тень человека, сразу же выстрелит, не задумываясь. В эту минуту он не узнавал себя, и с какой-то особой страстью хотелось кого-то убить, словно этот кто-то и был главный виновник тому, как неуклюже сложилась жизнь. Нужно пришить этого дрянного шутника, и тогда хоть на миг ослабнут узлы, стянувшие мёртвой хваткой сердце и душу. Бояться нечего – перед властью он легко оправдается, и, может, даже будет поощрён. И другим неповадно будет – ведь действовало правило, согласно которому после шести вечера покидать дворы разрешалось только старосте и полиции порядка.
– Ну где ты, холера? – выкрикнул он в темноту, распахнув дверь. Со стороны он выглядел вовсе не страшным, а немощным босоногим стариком с ружьём наперевес. Он едва успел заметить, что пёс лежит возле будки без движения, и услышал: