Павлюшин же, вытирая пот, и страшно улыбаясь, зашел в свой барак, запер дверь и упал на кровать. Он трясся от экстаза, а в голове вертелась лишь одна мысль: убить! «Голоса» невыносимо орали: «Убей, убей!», руки тряслись, а его психика разрушилась окончательно. Сцена убийства жены, Льдова и сцена с задыхающимся чтецом – все это каким-то жутким парадом смерти проносилось перед глазами, вызывая неимоверный зуд к убийству. Этот зуд был страшным. Словно ребенок, несмотря на все запреты родителей, ест что-то с пола, так и Павлюшин, несмотря на какое-то непонятное сдерживающее чувство, которое становилось слабее с каждой секундой, все равно тянулся к топору и хотел пойти убивать.
Странно, но с этого дня фраза «Левой, левой, левой» из стихотворения Маяковского стала для Павлюшина чем-то прекрасным, словно предвестником неимоверного наслаждения, своеобразным знаком экстаза. Она стала для него священной. Стала она таковой по простой причине: когда парень начал задыхаться он говорил именно ее, сцена же с умирающим чтецом доставила Павлюшину такое удовольствие, что с того дня фраза «Левой, левой, левой!» стала символом тех минут, в которые он получил уже забытое наслаждение.
Утром Павлюшин пошел в библиотеку имени Чернышевского. Идти до нее было минут двадцать, но для него это не было преградой: он знал, что там лежит самая важная для него книга. «Москвичка» его была застегнута на все разбухшие от воды пуговицы, козырек кепки поднимался от ветра, она каждый раз была на волосок от того, что ее сдует ветер, и она плюхнется на грязную землю, но ее потерявший рассудок хозяин постоянно натягивал кепку обратно на голову.
В библиотеке было довольно пусто. Стоящие рядом друг с другом ряды книг тянулись к окну, к ним были приделаны самодельные таблички с буквами фамилий писателей. Около библиотекаря уже стояла молодая девушка в платье, которая получала какую-то стопку книг по механике. Павлюшин быстро подошел к ряду с буквой «М», сразу увидев стоящие рядом друг с другом красно-коричневые томики собраний сочинений Маяковского, принявшись стал листать каждый.
«Ага, вот он» – бормотал Павлюшин, видя название «Левый марш». Каждую книгу, в которой было это стихотворение, он откладывал в сторону, и в итоге таких набралось аж четыре штуки! Спрятав дви книжки под пальто, а две, которые были поменьше, в карманы галифе, Павлюшин, застегивая пуговицы «Москвички», быстро зашагал к выходу, а на вопрос библиотекаря: «Не нашли нужную книгу?», мрачно буркнул: «Да».
На улице появилось солнце. Но Павлюшину было все равно: он шел в предвкушении встречи с прекрасным. Уже в бараке он, кинув на стол две украденные книги, загляделся на освещенную утренним светом обложку с красным профилем Маяковского. Павлюшин схватил старые, местами поржавевшие ножницы, открыл страницу с «Левым маршем» и с диким лицом начал вырезать оттуда столь важное для него четверостишье. Минуты через три на грязном столе уже лежали шестнадцать обрезков бумаги с так важной для него фразой «Левой, левой!»
…Тем временем Горенштейн проснулся в семь утра. Аккуратно поднявшись с постели, чтобы не разбудить Валентину, он натянул свои синие галифе вместе с немного запачкавшимися сапогами, взял мундир, придерживая награды, чтоб не звенели, и на цыпочках подошел к самой двери. Люди уже сидели на кухне, обедали, кто-то пошел на завод, кто-то только проснулся. Горенштейн, стоя у самой двери, застегнул мундир все также держа готовые в любой момент зазвенеть медали в ладони, надел шинель с шарфом, еще раз поглядел на свою прекрасную знакомую, и надев с веселым лицом фуражку, пошел к выходу. Путь от дома Валентины до коммуналки Горенштейна был не близкий, но быстрым шагом его можно было преодолеть минут за двадцать пять. Пройдя грязные улочки частного сектора, такие же грязные, но с более культурными домами центральные улицы, Горенштейн, наконец, дошел до своей любимой Таловой.