– Кто раскрашен как плакат? То – корниловский солдат! – продекламировал Риммер.

Его облепили хозяйские внучата. Русоголовый оголец лет трёх примостился на ноге подпоручика, подзадоривал себя качать. Удержаться на кожаных штанах атлета было непросто, детишки соскальзывали на пол, будто с горки, заливисто хохотали.

– А от красных хоронились, – тихо промолвила супруга Прова Зиновьевича, одевшая к столу поверх льняной рубахи и юбки-понёвы украшенный вышивками передник с рукавами. – Чуют хорошего человека.

Маштаков хмыкнул: «Эх, тётка, знала бы ты, сколько зарубок на прикладе у этого хорошего человека, первого охотника на расправу».

Проныра прапорщик Вейденбах на «залавке»[97] любезничал с миловидной младшей сношкой хозяина, второй год вдовствовавшей.

Угомонились не поздно. Отяжелев в тепле и сытости, ударники, вымотавшиеся за предыдущие дни, засыпали сидя. Взводный определил очерёдность несения караульной службы и скомандовал «отбой». Бойцы улеглись, кто пошустрее – на лавках, прочие – на полу. Маштакову отвели лучшее место в доме – на «приступке», в пристроенном к печи закутке. Хозяева забрались на полати.

Ударники дрыхли как убитые несмотря на периодическое движение – один заступал на пост, сменившийся пробирался в потёмках, стукался об углы, гремел потревоженными пустыми вёдрами, наступал на руки-ноги спавших вповалку. В избе было душно и волгло, пахло кислой овчиной. Ядрёный дух солдатчины боролся с крестьянскими крепкими запахами. Из угла в угол катался картавый храп, кто-то тревожно вскрикивал во сне, кто-то жалобно постанывал.

Наутро после завтрака Пров Зиновьевич вызвал Маштакова в сени на секретную беседу. Угостившись папиросой фабричного производства, подкурив и поблагодарив, он вытащил из кармана сложенный вчетверо коричневый листок.

– Тут, этта, такое дело, Михал Николаич… Вы человек учёной, растолкуйте мне невежде, чего тута господа прописали…

Штабс-капитан расправил бумагу и начал читать, щурясь в слоистом дыму. Высокий лоб его собрался морщинами.

Напечатанная типографским способом листовка называлась «Обращение к братьям крестьянам». В ней после пространного вступления аграрии уведомлялись, что вся земля, самоуправно захваченная ими после революции, должна быть возвращена законным владельцам. А так как «братья крестьяне» землицу вспахали и засеяли, из урожая этого года они обязывались отдать землевладельцам в качестве аренды треть собранного хлеба, половину трав и шестую часть корнеплодов.

– Я гумагу энту третьего дни в волости залучил. Мужикам покамест ни гу-гу, чтоб не взбулгачились допрежь. Просветите, Михал Николаич, как понимать прикажете?

Маштаков потёр щеку, отмечая: «Непременно надо побриться, пока возможность есть». Отвечать на вопросы насчёт шевронов ударного полка было несоизмеримо легче. Может, стоит разорвать прокламацию, подписанную именем Особого совещания при главкоме? С беззаботным смешком заявить, мол, филькина грамота, ересь и провокация? Или отговориться незнанием предмета?

Во время недавнего нахождения штабс-капитана на излечении аграрная политика Доброволии в палате обсуждалась бурно. Дискуссия по поводу законов «О сборе урожая» и «О посевах» едва не увенчалась рукопашной. Меньшая часть офицеров считала эти институции неоправданной уступкой черни, легализующей самозахваты земли. Законоположения де предоставили захватчикам право пользования наделами, декларировали обеспечение их интересов при сборе урожая. Большинство, в рядах которого находился Маштаков, было убеждено: законы – пудовый камень на шею воюющей армии. Вместо того чтобы заручиться столь необходимой поддержкой крестьянства, правители, не взяв Москвы, провозгласили, что земля будет возвращена помещикам, а хлеборобам пообещали подачку в виде части урожая, и то на первый год.