Вернулись в монастырь затемно. Иноки накрыли ужин игумену и Мясоеду в трапезной и оставили их, оберегая покой от досужей братии. Хлебая постные щи из горшочка деревянной ложкой, Афанасий продолжил поучение:
– Государь наш точно дитя невинное, сие просветление ему Господом даровано как награда за набожность его. Но от сей невинности и настроения случаются… – Афанасий понизил голос почти до шепота, показав, что речи его лишь для ушей Мясоеда предназначены. – Сверх меры верит государь иноземцам-латинянам, а наклонность к ним они своим лукавством коварным от царя нашего снискали. А для того мы есть вокруг государя, чтобы в сумраке тайны от настроений подобных его оберегать заглазно и корабль наш государственный направлять в сторону истинную. И без папы с его иезуитами уняли бы Батория, заслуга миссии Поссевина в мирном договоре том невелика. Нашли бы сами управу. Милостию Божией Покров Пресвятой Богородицы землю нашу хоронит и чужебесие заморское нам в помощь непотребно. Так что смотри, Мясоед. Урок трудный тебе испал. Посольствам в Риме должно и отца нашего государя ублажить, но и так извернуть, дабы практичного проку от затеи этой – дружбы с латинянами – не вышло. Сумеешь ли? – Афанасий пристально вперился сузившимися зрачками в Мясоедовы очи и продолжил: – А должен суметь. И государю приятным быть, и делу нашему общему ретиво и истинно службу сослужить. – На миг игумен замолк. Щи в его горшочке почти остыли, но он, казалось, позабыл о еде, одолеваемый думами куда более важными, нежели кормление плоти бренной. – А еще награда, что государь тебе посулил. Неожиданно это. Но может оказаться важнее всех иных целей твоей миссии. Никогда кромешник еще постельничим не был. Сумеешь им стать – тогда мы Русь в единый кулак разящий соберем и тогда не устоять супостатам, ни внешним, ни внутренним.
Игумен с грохотом вскочил с лавки, схватил за шиворот Мясоеда и потащил в дальний кут, где лампадка освещала суровый лик Спасителя. Бухнувшись на колени, Афанасий, а вслед за ним Мясоед принялись бить поклоны, оглашая трапезную сдавленным торопливо повторяемым шепотом:
– Долгая лета государю, долгая лета…
Глава 6
Турецкий царь Махмет-салтан великую правду в свое царство ввел, иноплеменник, да сердечную радость Богу воздал; да к той бы правде да вера христианская, ино бы с ним ангели беседовали.
Иван Пересветов
Истанбул, 4 раджаба, 990 A. H. по Хиджре (25 июля 1582 года от Р. Х.)
Неровное пламя свечей освещает темные суровые лики, написанные на древних, почерневших от времени и копоти иконах. Отсветы огня бегают по низким давящим сводам и лицам двух мужчин – юного мальчика в алых шароварах и длинной домашней рубахе, перехваченной кушаком, и умудренного сединами мужа, облаченного в ризу священника.
– …Кирие элейсон! – возгласил муж, осенил себя крестным знамением, трижды поклонился, обернулся к мальчику, перекрестил его и принялся снимать облачение. – И не забывай: все, что ты слышишь в этих стенах, должно здесь и остаться. Ты привыкнешь к двоемыслию, это крест всех ромеев, наказание по грехам нашим. Только здесь ты – Мануил Нотарас, сын Луки Нотараса, наверху ты Сейфуллах, сын Ибрахим-бея, секретаря великого везира Кара-Мустафы, честный слуга дарованного нам Аллахом султана Мурада, османлия и мусульманин. Напоминаю, потому что твоя мать снова жаловалась на тебя – никакого греческого наверху, только османский. Среди слуг могут быть шпионы янычар.
– Да, отец. – Юноша почтительно склонил белокурую голову.
Затушив свечи, они вышли в соседнее помещение – обычный подвал богатого стамбульского дома, набитый снедью, тщательно замаскировали дверь в церковку – такие сокрытые базилики были во многих домах османов с ромейскими корнями, особенно вокруг бывшего собора Святой Софии, и поднялись наверх, где царила обычная утренняя суета – рабы, слуги, домочадцы. Один из них, отыскав глазами хозяина, стремглав бросился к нему и, согнувшись в глубоком почтительном поклоне, протянул запечатанный тяжелой сургучовой печатью сверток: