Лорд Сепулькревий, который до этой минуты хранил, как и дочь его, совершенные безмолвие и неподвижность – стоял, упершись меланхолическим взором в грязный камзол своего слуги Флэя, маячившего прямо перед ним по другую сторону стола, – повернулся к дверям и, достигнув оных, откашлялся, прочищая горло.
Графиня проводила его глазами, но выражение лица ее было слишком неясным, чтобы в нем можно было что-либо прочесть. Лица Двойняшек – два пятна одинаковой плоти – последовали за ним, поворачиваясь. Фуксия посасывала стиснутый кулачок, оставаясь, казалось, единственным в зале существом, совсем безразличным к перемещениям отца. Глаза Флэя и Свелтера были прикованы к Графу, ибо хоть мысли их все еще наполняла происшедшая получасом раньше стычка, оба были слишком значительной частью ритуала Гроанов, чтобы не следить со своего рода мрачной зачарованностью за каждым движением его светлости.
Саурдуст, которого снедала тревожная озабоченность совершенством исполнения обряда, вязал на своей черно-белой бороде такие узлы, которых наверняка никому и никогда распустить не удастся. Опершись ладонями о трапезный стол, он навис над крестильной чашей.
Между тем Кида успокаивала нянюшку Шлакк, в ожидании зова затаившуюся с Титусом на руках за изгибом прохода.
– Не волнуйтесь вы так, госпожа Шлакк, скоро все кончится, – говорила Кида маленькому трясущемуся существу, облаченному в сверкливейший темно-зеленый атлас и украсившему голову виноградной шляпкой, величавые пропорции коей никак не вязались с крохотным личиком под ней.
– Не волнуйтесь, скажешь тоже, – отвечала нянюшка Шлакк тонким дрожащим голоском. – Если бы только ты понимала, что это значит – занимать столь почетное положение, ох, бедное мое сердце! Тебе бы и в голову тогда не пришло сказать мне, чтоб я не волновалась, куда! Невежество какое! Да что же они там так долго? Разве ему не пора уже вызвать меня? А бесценный-то мой, такой тихонький, а ведь того и гляди расплачется, – ох, мое бедное сердце! Ну что же так долго? Отряхни еще раз мое платье.
Кида, которой велено было принести с собой мягкую щетку, наверное все утро так и отряхивала бы нянюшкино атласное платье, если б старушке хватило сил настоять на своем. Теперь ей было раздраженным жестом приказано отряхнуть его заново и, чтобы умиротворить старую няню, Кида несколько раз провела по подолу щеткой.
Фиалковые глаза Титуса следили за лицом Киды, тусклый свет, льющийся из-за угла коридора, искажал его и без того гротескные крохотные черты. Лицо человека – это его история. История сколка гигантской скалы человечества. Листка от леса людских страстей, людской мудрости и людской муки. Титус был дряхл, как мир.
Дряхлым было и нянюшкино лицо – морщины, отвисшая кожа, красные веки, складочки у рта. Анатомическая, никчемная дряхлость.
Дряхлость Киды – работа судьбы, алхимия. Странное старение. Прозрачная тьма. Обращенный в руины таинственный лес. Трагедия, блеск, распад.
Трое ждут в темном углу. Нянюшке шестьдесят девять, Киде двадцать два, Титусу двенадцать дней.
Лорд Сепулькревий откашлялся. И позвал:
– Сын мой.
«ТИТУС КРЕЩАЕТСЯ»
Голос его полетел по проходу и свернул за каменный угол, и, едва заслышав звук взволнованных шажков госпожи Шлакк, Граф приступил к исполнению той части процедуры, о которой Саурдуст вот уж три дня толковал ему за завтраком.
В идеале, произносимая им речь должна была занять ровно столько времени, сколько потребуется нянюшке Шлакк, чтобы добраться из ее темного закута до порога Прохладной Залы.
– Наследователь власти, которой я облечен, – донесся из дверного проема задумчивый голос Графа, – продолжатель кровной линии наших камней, приток бесконечной реки, ныне приблизься ко мне. Я, простое звено династической цепи, заклинаю тебя, приблизься, как перелетает мрачную тучу железных небес белая птица. Приблизься ныне к крестильной чаше, где, получивши имя и почести, ты будешь посвящен Горменгасту. Дитя! Добро пожаловать!