Когда подъехали, наконец, к Винникам, к расположению танковой бригады, Павел уже чувствовал себя в седле уверенно и даже подкручивал ближе к маршалу. Тот раза два покосился на него и, довольный, усмехнулся в усищи. А один раз даже показал себе на шею ногайкой.
Остановились в трех богатых домах, брошенных многолюдными еврейскими семьями, которые сами не знали, кто им больше нужен – германцы или Советы. Поляки стращали и теми и другими, но так как тут наступали русские, им казалось, что это опаснее, потому что ближе. Ведь то, что ближе всегда опаснее, потому что то, что дальше, еще может и не придти, а это – уже здесь.
Буденный прикрикнул на своих кавалеристов, показав упругий, круглый кулак, потом посмотрел на Рукавишникова и на Павла, оказавшихся ближе всех к нему:
– Присматривайте за этими разбойниками, чтобы никакого мародерства. Первого, кого поймаю, высеку перед строем, второго лично расстреляю. Чтоб иголки не утащили, черти! Знаю я их!
Таскали, однако, не только иголки, но и серебренную посуду, столовые приборы, отрезы шелка и драпа. Даже семь дамских шляп и два черных цилиндра утащили и затолкали в подсумки. Никого не выпороли, но крику было много.
Уже в первых числах октября 140-я стрелковая и 14-я кавалерийская дивизии вблизи Билгорая атаковала польскую кавалерийскую группу под командованием полковника Тадеуша Зеленовского. Для Павла это был первый настоящий бой. Туда его втравил все тот же цыган Женька Рукавишников, когда на пост около маршала заступили Пантелеймонов и Турчинин. Как оказались в Билгорае Тарасов и Рукавишников, не понятно. Во всяком случае, об этом никто никогда не говорил, потому что никто их туда и не посылал. Все же это было глубоко внутри польской территории, западнее Львова аж на 100 километров. Туда, до кавалерийской дивизии, добрались не верхами, а на конфискованном у поляков паккарде. Спустя много лет, поздней весной сорок пятого года, Тарасов почти также конфискует у немецкого полковника небольшой бронированный вездеходик и вспомнит тогда о том польском паккарде. В жизни, оказывается, многое повторяется, на том и зиждется человеческий опыт – и тот, что ведет к победе, и тот, что сближает с бедой.
Ехали весь вечер и почти всю ночь. За рулем сидел молчаливый красноармеец из танковой бригады, а, кроме Рукавишникова и Тарасова, там еще был нервный комвзвода из 140-й стрелковой дивизии, который накануне привез в штаб к Буденному пакет с важным докладом. Рукавишников затолкал в машину Павла и, подмигнув, шепнул:
– Вот, где сейчас дела будут! Поглядишь, что значит кавалерийская атака! Коней у них возьмем… Сдюжишь?
Павел струсил, и не столько из-за того, что боялся боя, хотя и не знал его, особенно, кавалерийский, сколько из-за того, что по существу бросает пост и не сможет завтра поменять Турчинина. Как на это батя посмотрит? А Турчинин? Он осторожно спросил об этом Женьку. Тот самодовольно ухмыльнулся:
– Хорошо посмотрит! Нагайкой втянет, а потом, может, даже расцелует! А нет, так расстреляет! На то и война! А что касаемо Турчинина, так это моя забота! Не дрейфь!
Простота, с которой все это было сказано, почему-то успокоила Тарасова, и он, отчаянно махнув рукой, плюхнулся на задний пружинный диван паккарда.
Павлу на этот раз достался норовистый конь, из седла которого он чуть было не вылетел с первого же его толчка. Припустили с места рысью и все наращивали ход. Павел вцепился в гриву, лег на низко припущенную шею и дышал вздутыми от страха ноздрями также взволнованно, как его конь. Рукавишников летел рядом на огромном жеребце и с беспокойством поглядывал на Павла. Но вскоре Тарасов ухватил дробный ритм летящего в ближайший лес по узкой полевой полосе отряда, и глаза его загорелись разбойничьей отвагой. Всё получалось не хуже, чем у других, хотя многие замечали его неопытность и, похоже, переглядывались с усмешками и подмигиваниями.