– За Аксинью! За меня! За Аксинью! Ишо тебе за Аксинью! За меня!
Кнут свистал. Мягко шлепали удары. Потом кулаками свалил на жесткий кочкарник дороги и катал по земле, бил зверски, окованными каблуками солдатских сапог. Обессилев, сел в пролетку, гикнул и, губя рысачьи силы, перевел коня на намёт. Пролетку бросил около ворот, комкая кнут, путаясь в полах распахнутой шинели, бежал в людскую.
Аксинья на гром откинутой двери оглянулась.
– Гадина!.. Сука!..
Взвизгнув, кнут плотно обвил ее лицо.
Задыхаясь, Григорий выбежал во двор; не отвечая на вопросы деда Сашки, пошел из имения. Версты через полторы его догнала Аксинья.
Она бурно дышала и шла рядом молча, изредка трогая рукой Григория.
На развилке дорог, возле бурой степной часовни, сказала чужим, далеким голосом:
– Гриша, прости!
Григорий оскалил зубы, горбясь поднял воротник шинели.
Где-то позади у часовни осталась Аксинья. Григорий не оглянулся ни разу, не видел протянутых к нему Аксиньиных рук.
На спуске с горы в хутор Татарский он, недоумевая, увидел в руках своих кнут, бросил его, крупно зашагал по проулку. К окошкам липли лица, изумленные его появлением, низко кланялись узнававшие его встречные бабы.
У ворот своего база сухощавая черноглазая красавица-девка с разбегу с визгом кинулась ему на шею, забилась на груди. Стиснув ладонями ее щеки, Григорий приподнял ей голову и узнал Дуняшку.
С крыльца хромал Пантелей Прокофьевич, в курене в голос заплакала мать. Григорий левой рукой обнимал отца, правую целовала Дуняшка.
Знакомый до боли скрип порожков – и Григорий на крыльце. Постаревшая мать подбежала с живостью девочки, вымочила слезами петлицы шинели и, неотрывно обнимая сына, лепетала что-то свое, несвязное, не передаваемое словами, а в сенцах – цепляясь за дверь, чтобы не упасть, – стояла побледневшая Наталья, мучительно улыбаясь, падала, срезанная беглым растерянным взглядом Григория…
Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал:
– Глянь потихоньку: вместе легли али нет?
– Я постелила им на кровати.
– А ты глянь, глянь!
Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась.
– Вместе.
– Ну слава богу! Слава богу! – закрестился старик, приподнимаясь на локте, всхлипывая.
Книга вторая
Часть четвертая
I
Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье. Окопы над болотом, поросшим ольхой. Впереди проволочные заграждения. В окопах холодная слякоть. Меркло блестит мокрый щит наблюдателя. В землянках редкие огни. У входа в одну из офицерских землянок на минуту задержался приземистый офицер; скользя мокрыми пальцами по застежкам, он торопливо расстегнул шинель, стряхнул с воротника воду, наскоро вытер сапоги о втоптанный в грязь пучок соломы и только тогда толкнул дверь и, пригибаясь, вошел в землянку.
Желтый стяг света, падавшего от маленькой керосиновой лампы, маслено блеснул в лицо вошедшему. С дощатой кровати приподнялся офицер в распахнутой тужурке, провел рукою по всклокоченным седеющим волосам, зевнул.
– Дождь?
– Идет, – ответил гость и, раздевшись, повесил на гвоздь у входа шинель и обмякшую от влаги фуражку. – У вас тепло. Надышали.
– Мы недавно протопили. Скверно то, что выступает подпочвенная вода. Дождь, черти б его нюхали, выживает нас… а? Как вы думаете, Бунчук?
Потирая руки, Бунчук сгорбился, сел около печурки на корточки.
– Настил положите. В нашей землянке – красота: босым можно ходить. Где же Листницкий?
– Спит.
– Давно?
– Вернулся с обхода и лег.
– Будить пора?
– Валяйте. В шахматы поиграем.
Бунчук указательным пальцем смахнул с широких и густых бровей дождевую сырость, – не поднимая головы, тихонько окликнул: