– Бабушка, ты еще попробуй! – крикнул радостно брат, предлагая ей смокву. – Ты, бабушка, у нас побудь.

И мы все трое – Егорушка, брат и я – принялись угощать и бабушку, и Параскевушку, и монаха, и монахинь – нашим чаем, нашими сухариками, нашими дулями[1] Брат совсем разошелся.

– Бабушка, ты гости у нас! – сказал он, обняв ее рукой. – Я тебе что расскажу…

Я знал, что брат хочет рассказать бабушке. Это были две вещи: первая – о том, что он строит теперь в саду крепость и войску приготовлены ружья – стволы высоких подсолнухов, и другая – спросить самое бабушку про кота… Это было самое важное. Брат говорил мне, что сам спросит бабушку. Об этом был у нас с ним «уговор лучше денег».

– Гощу, гощу у вас, милые, – отвечала бабушка.

И брат раскрыл уже рот, чтобы спросить про кота. Это было важнее, чем рассказ про вооружение подсолнухами…

Но в это время вошла мама и чуть не всплеснула руками, завидев бабушкин чай, которым угощал ее Егорушка, и сообразив сразу, что уж не мы у бабушки в гостях, а она у нас, и хозяйничаем мы…

– Тетушка, – сказала мама, – отец протоиерей вас ждет, и Митрофана Егорыча сын, и дама какая-то…

– Иду, иду, матушка Аночка, – виновато заторопилась бабушка, вылезая из-за стола, но тут же поклонилась нам и сказала ласково: – Ну, спасибо вам, добрые хозяева, за чай, за сахар, за привет, за совет…

Мама с бабушкой ушли, и вышла к ним Параскевушка, а Марьюшка скоро прибежала за няней.

– Будьте умники, – сказала няня, уходя, и боязливо посмотрела на Егорушку.

Но он достал из кармана еще кусочек воску – и лепил из него что-то. Что будет? Мы смотрели с братом.

– Монах, – шепнул я брату.

– Монашка, – отвечал он.

Отец Евстигней глянул через стол на воск и сказал:

– Схимник.

– Что такое схимник? – спросил я.

– У бабушки спросите! – сказала монашка с волосиками.

– А вы не знаете? – сказал я.

– Знает, батюшка, знает, – сказала старшая монахиня, – да мы не ответливы.

– А я не хочу про схимника, – внезапно и решительно объявил брат, – я хочу про тихого зверя…

– Ах ты, мой кормилец, – обрадовался монах, – вспомнил, бабинькино послушанье мне напомнил. Ну, изволь, изволь.

Брат придвинулся к нему ближе, а монашки посторонились и сели поодаль и сначала слушали, а потом задремали. Егорушка же все лепил свое.

– Видишь, разумный, что матушка вспомнила. Я тридцатый год в монастыре живу, а тогда только жить начинал, молод был, только подрясник надел…

– А у вас были дети? – вдруг перервал брат.

– Нету, милый, нету, у монахов детей не бывает.

– Они неженатые?

– Вот, вот, милый, неженатые.

– Им скучно?

– Они с Богом, с Богом, милый, весело.

– И вам весело?

– Я грешный, милый: грехов у меня много.

Я дернул брата незаметно за рубашку. Мне хотелось слушать.

– И вот, летнее время, выпросился я у отца игумена на богомолье, в Соловецкий монастырь, к окиян- морю.

– Там монахи на лодках плавают?

– На кораблецах малых…

Я опять дернул брата, и он замолчал.

– И вот иду я долгие дни, то с мужичками по пути, то с богомольцами, то один. Леса пошли дремучие. Птицы поют, и всякий цветок на своем месте, где ему положено Богом, цветет: иной – при дороге, другой – на болотце, третий – на луговинке; синий, белый, желтый – кто покрасил? И все благоухают, каждый с своего места. И птички поют, и тоже каждая с своего места Бога хвалит: иная – на виду человеческом, другая – в лесной глубине, а третья – в синем небе высоко, человеку незримо. Всякое дыхание да хвалит Господа! Без слов оно это слово Божье разумеет и исполняет. Иду это я дорожкой узенькой и вдруг примечаю: на дорожке лапотки лежат новешеньки. Чьи, думаю, кто забыл? Поглядел, а в стороне стоит туесок пустой.