– Дарья…

Дарья юркнула в баню.

Через минуту-другую вышел потный, красный Захар.

– Парень у тебя. Иди-ко Шуру домой отведи. Ефим ошалелыми глазами смотрел на отца:

– И как ты не боишься… этого…

– Эка невидаль! У коров отелы принимаем, а своих баб боимся! Только вот горластая она у тебя. А ты рожался, так мати твоя не вскрикнула. Иди, говорю…

Но Шура уже сама выходила из бани. Дарья несла завернутого в одеяло младенца. У погреба Шура невольно остановилась, ища глазами лужу меда. Лужи не было! Только две-три трудолюбивые пчелы еще ползали по траве и митличе. И Шура улыбнулась, и измученное лицо ее озарилось счастьем.

Назавтра уже вся деревня знала, что Шура родила парничка.

XXXV

Тревожный ветер российских неурядиц все чаще залетал в далекое Заднегорье.

Как-то поздней осенью после обмолота поехали мужики к Аполлосу на мельницу. Важные такие отправились, довольные: хлеб на славу уродился. Телеги у всех мешками житными груженные. Колеса поскрипывают, кони похрапывают.

А обратно возвращались мужики на простой: ни много ни мало – по мешку на телеге.

Понуро шли кони в гору.

А бабы в это время ниже Подогородцев лен на голые пожни стлали: бойко снопы развязывали да раздергивали, рассыпали по отаве. Значит, стелют бабы, а мужики в гору едут. Невесело едут. И бабье сердце почуяло: неладно чего-то, не такие какие-то мужики.

Дарья спину усталую разогнула, глянула: мать честная! Сноп выпустила – да к Захару.

А тот идет возле порожней телеги, в сторону Дарьину не смотрит, речи ее гневные не слышит. А Нефедко, едущий сзади, ухмыляется, да в Михаила Гомзякова пальцем тычет:

– Говорил я вам, не отсидеться! – и так выговаривает, будто в заслугу себе ставит. Худо будет! Говорил? Говорил. А вот и правда худо. А ему как будто весело, оттого что худо.

Тут и Окулина к Нефедку подбежала, и Ульяна, оставив сноп, к Михаилу кинулась. Бегут бабы за мужиками, выспрашивают:

– Где хлеб-от? Куда подевали? Проглотили языки-то? А мужики как шли, так и идут. Только Нефедко не попускается:

– Война, бабоньки, война!

Тут уж бабы на него набросились:

– Тебе бы только воевать, лень работать-то!

– А вот уж никому бы не пожелал воевать-то… – начал заводиться Нефедко, но Окулина так на него рявкнула, что он оторопел: – Да чего ты, как ошалелая? Солдаты у Аполлоса квартируют…

– Ну и чего? – как будто не понимала Окулина. – Есть, видно, ему чем их кормить да поить…

– А уж пивко-то попивают. Не наши какие-то, вот нас и спрашивают, где, мол, пиво-то берете? А Аполлос им: «Да вот, – говорит, – из рошши». Так хохочут: «Тогда все на рошшу мелите!»

– Хлеб-от, говорю, где? – не отступала Окулина.

– Вот баба неразумная! За хлебушком солдаты пожаловали. По мешку вот нам оставили, а остальное… – Нефедко развел руками и объяснил бабам неразумным, что «ентарвенты» да белые к Котласу прут.

Бабы переспрашивали, одни крестились, другие бранились: «Вот тебе – Бога нет, царя не надо»!

И костили Нефедка, как будто в нем была причина всех бед земных.

XXXVI

Прав оказался Нефедко: в начале декабря засобирались заднегорские мужики в дорожку дальнюю.

Степан Валенков, угрюмый, неразговорчивый, сидел с отцом на передней лавке, курил да поглядывал, как брюхатая Пелагея тяжело ходила по половицам.

Анисья, помогавшая ей собирать Степанову котомку, ворчала:

– То ерманчи, то ентарвенты какие-то! Всем от нас чего-то надо. Царя-то с престола согнали, на Бога-то замахнулись – так вот вам, худо да и мало!

– Ой, не еберзи! – обрывал ее Егор. Но она не унималась:

– На ерманча немного мужиков ходило, а тут, смотри-ко, чуть ли не всех забирают! Чего ино такое? Робить надо, так вы войну придумали, настоящие нефедки, прости Господи!