до плавников случившегося слова.
И звук касается – как языка – дороги
и пятачок несёт в своём кармане,
шлифует тень, как черепицу – клюнет,
и – как рубец – на эхо глины встанет.
(28/01/14)
«По ветке воздуха, пускающего корни…»
По ветке воздуха, пускающего корни
чужого диалекта в мягких лёгких,
шагает ошибающийся, вовсе
не нужный – от того, наверно, лёгкий.
Премудрости крещенского народца
он выучил, как письмена по воску,
тоскуя, раздвигая снегу губы,
который будто тень в себя убудет,
зарывшись в сумерки, как в голову собачью
зарылась темнота – звенит, как сдача,
и машет голубем, звенящим, как монетка —
попавшись в прорезь воздуха на ветках.
(29/01/14)
«И снег скрипит, скрипит, скрипит…»
И снег скрипит, скрипит, скрипит,
вниз ускоряя шага шрифт —
две тысячи тринадцать
закончилось, как будто вёрст,
и каждый вечер, как вопрос,
звезда за небом светит.
И снег метёт, метёт крюком,
рисует каждому окно
в многоходовом доме,
и всякий бешенный спит пёс,
и свитер носит как донос
о холоде и коме.
И катится багровый ком
то под дыханьем, то на холм,
входящий, как в затоны,
в собачий люд и божий хлад.
Ты не сумеешь досказать,
как в горле водкой звоны
вверх расширяются, как снег —
идущий почему-то вверх —
от времени светлеет,
как вытрет губы мокрый шар,
переходя на скрип и пар,
как человек и всходы.
(12/11/13)
«В три этажа лежащие в воде…»
В три этажа лежащие в воде
воркующие будто духи святы жабы —
то пальцы неуместные свои, то оды
по песку – в которых ждали —
употребляют как хлеба, сосут
три этажа земли внутри слепящей,
воркуют, будто дух святой в них влип,
и светятся в раю, как будто счастье
им несущественно, а значит и – легко
делимо, резано на сизом пепелище
и роют темноту перед собой,
и, мошек разложив как партитуру,
они берут смычки у мертвецов,
которые лишь прорастут в осоке,
уже несут в лице перед собой,
понятные стеклянным жабам сроки.
И вот архангел, что спустился к ним,
за мошкариным роем некошмарным,
перста всем мошкам вкладывает в нимб,
и к этим пальцам прилипают жабы.
Им надо говорить, не медля, с ним
на языке воды безязыковой,
как колокол и всё, что есть за ним —
хотя, что есть, то непременно голым
летит на свет, который мягким ртом —
как кошка встав росе на четвереньки —
кусает то, что падает углом,
стирая тело, начертанье, плечи.
И что с того, что все три этажа
пологих жаб, своё несовершенство
корябущих, не спят – хоть спит вода
и оскорбляют тем её увечность.
И что с того, что жизнь здесь хороша,
что мертвецы играют им синицу,
что жабам жалко жизнь держать меж лап,
которая – в итоге – джиу-джитсу,
что всех задушит тёплая зима,
которая с архангелом заходит
в их новый дом, как рождество когда
спасает он, хоть повода нет вроде.
(13/01/14)
«Так хоронили Плюшкина, в пьяный снег…»
Вадиму Балабану
Так хоронили Плюшкина, в пьяный снег
клали его – чтобы под ним столы.
Нимб разливался – у пчёл под горящим желтком
малоизвестный Плюшкин всех хоронил.
Выжил и ладно – чтобы итить куда? —
защебетать за собой приходящий свет —
взял бы в ладони и завернул себя:
– Лучше уж тут – где пьяно
и полый цвет.
Так хоронили Плюшкина – он хоронил
маленьких пчёл, жалящих свет, и сквозь
нимбы летали они – как игла сквозь них
и рождества канун, и баранов дым.
Плюшкин покинул
свой бесконечный
пост.
«Перемещаясь в суточных своих…»
Перемещаясь в суточных своих
пайках друзей, не пишущих мне письма,
как бы лицо слепых глухонемых
ощупывал и – ранками сочился,
стекая в эту пиксельную дрань,
у монитора затыкая течи,
любая электрическая дрянь
прикосновений атомарно хочет.
Наполовину верный смерти – я
всё же держусь за этих половину —
пока живых сюжетов без лица,
впечатанных в прижимистую глину,