Алтарь чернел на фоне светлого заката, отливавшего желтой примулой. Вечернее жертвоприношение догорало на нем, и запах опрысканного вином сожженного мяса висел в воздухе. В доме жрецов было тихо – ни огонька, ни дымка. Они, быть может, отправились за дровами или водой. Вокруг – ни одного человека, только тусклый свет и великая синева во все стороны – горы, море и острова. Пустота эта встревожила даже моего пса: шерсть на его загривке встала дыбом, и он заскулил. Вечерний ветерок тронул тетиву моего лука, и она отвечала ему тонким и странным гудением. И вдруг я почувствовал себя таким одиноким, словно муравей, тонущий в реке. Я бы отдал все что угодно, лишь бы увидеть какую-нибудь старуху с вязанкой хвороста, просто что-нибудь одушевленное. Но во всем этом просторе не было никакого движения, лишь лук мой пел комариным голосом.

Волосы зашевелились у меня на затылке, дыхание остановилось. И, словно затравленный зверь, я бросился вниз по склону, продираясь сквозь лес, пока чаща не преградила мне путь. Наконец я остановился – волосы дыбом, как у пса, – и услыхал голос, говорящий мне прямо на ухо:

– Не опаздывай сегодня, иначе не услышишь кифары.

Я знал этот голос – он принадлежал моей матери. Знал и слова: она произнесла их сегодня утром, провожая меня на охоту. Я ответил ей тогда не задумываясь, обратившись в мыслях к собственным бедам, и сразу забыл обо всем. Теперь память возвратилась далеким отзвуком.

Я вернулся к святилищу и оставил зайца на столе приношений, чтобы его могли отыскать жрецы. Мрак уныния рассеялся, и мне захотелось поесть, выпить вина и оказаться среди людей.

Невзирая на спешку, я порядком запоздал; дед, поглядев в мою сторону, поднял брови, и я заметил, что кифаред[28] уже приступил к еде. Я отправился в дальний конец стола, где он сидел среди знати, и мне позволили сесть возле него.

Это был муж средних лет, смуглый и худощавый, с глубоко посаженными глазами и тонкими губами. Он рассказал мне, что явился из Фракии, где служил в святилище Аполлона. Бог запретил ему вкушать мясо и крепкие вина, и кифаред ограничился зеленью и сыром, не излишествуя ни в том ни в другом, потому что намеревался петь. Его отливающее золотом одеяние, сложенное, лежало поблизости на скамье, и музыкант сидел за столом, завернувшись в чистое белое полотно. Тихий муж, словно ремесленник, рассуждавший о своем деле, как и многие сказители, частью крови своей был обязан береговому народу.

За едой мы беседовали о том, как надлежит делать лиру: как выбирать черепаховый панцирь, натягивать поющую шкуру, как вставлять рога. Лира, сделанная мной после того разговора, оказалась настолько хорошей, что я пользуюсь ею до сих пор. Потом со столов убрали, слуги отерли нам руки отжатыми полотенцами, прежде намочив их в горячей мятной воде; вошла моя мать и заняла свое место в кресле возле колонны. Судя по тому, как приветствовала она кифареда, можно было понять, что он уже пел для нее наверху.

Слуги спустились в зал, чтобы поесть и послушать; дед приказал поднести сказителю его кифару и предложил начинать.

Тот надел на себя синие облачения; украшавшие ткань крошечные золотые солнца в свете факелов вспыхивали огнем. Затем углубился в себя; я остановил молодежь, пытавшуюся заговорить с ним; перед нами был мастер, я понял это уже по тому, что он не стал есть в певческом облачении. И едва он прикоснулся к струнам, все притихло вокруг, лишь чесался блохастый пес.

Музыкант начал песнь о Микенах: о том, как Агамемнон,[29] первый верховный царь, отнял у берегового народа этот край и женился на его царице. Однако пока муж воевал, жена возвратилась к старой вере и выбрала другого царя; а когда ее господин вернулся домой, принесла его в жертву богам, не испросив его согласия. Их сын, укрытый эллинами, стал мужем, вернулся, чтобы восстановить поклонение небесным богам и отомстить за убитого. Но старая вера, в которой нет ничего более святого, чем мать, была у него в крови, и, совершив правосудие, он обезумел от ужаса,