Разумеется, такое восприятие жертвы не универсально. Но трафарет этого восприятия под действием некого культурного алгоритма переносится на любую другую форму жертвенности и жертвоприношения. В результате получаем, например, странную картину варварского мира архаики, где правили жестокие кровожадные жрецы, от нечего делать крошившие в капусту сотни людей.

Понятно, что архаическая жертва жалкой не является. Вписанная в другую логику (логику дара), она осмысленна, в некотором роде добровольна. И мощный социальный аффект, который она вызывает, совсем иного рода. Впрочем, мы далеки от идеализации «седой старины», – любая идеализация подобного рода, столь популярная во второй половине XX в., скорее будет указывать на смещение приоритетов идеализирующей стороны. Еще Дж. Тойнби настаивал на том, что «архаизм» в различных его проявлениях является одним из симптомов упадка цивилизаций, и призывал преодолеть архаизм в поисках принципиально новых путей развития культуры. «Чтобы вывести западное общество из кризиса, вовсе не обязательно гнаться за “призраком архаики”, имеющим мало общего с архаикой как таковой»[33]. Итак, мы не призываем идеализировать архаическую жертву, здесь важно реконструировать разницу аффектов и проблематизировать смещение смысла понятий «жертва» и «жертва террора».

Попытаемся провести анализ различия социальных аффектов, возникающих вокруг разных форм «жертв». Очевидно, что эмоциональные оболочки современной жертвы («это не должно повториться») и жертвы архаической («это должно повторяться своевременно, циклично») противоположены друг другу; однако обе формы связаны с производством мощного социального эффекта. Допустим, что эффективность социальной машины современности неразрывно связана с эмоциональным спектром вокруг «несчастной жертвы». Сегодня дискурс о жертвах воспроизводится в самых недрах социального, отвечая на некий запрос. Потому попытаемся проследить метаморфозы коллективного «корпуса» жертвы, чтобы отчетливо увидеть его отдельные элементы и работу в целом.

С точки зрения этимологии перед нами возникает следующая картина. Слово «жертва» в русском языке восходит к корням «жрать» и «гореть» с оттенком свершения высшего блага (родственны славянские корни со значениями «хвалить», «хороший», «воспевать», «награда»), что близко к значению слова «жертва» в греческом языке, которое является однокоренным со словом, имеющим значение «дыхание», «дух, наполненный божественным присутствием», «дым жертвенных костров, вдыхаемый богами». Оттенок ущербности и жалости можно увидеть в латинском victima (жертвенное животное, которое смиренно претерпевает смерть), являющемся однокоренным с victus (побежденный). Интересно, что латинский язык отличает побежденного (victus) и соответственно потенциально готового стать жертвой от захваченного в плен (captivus) и от раба (servus), очевидно нагружая эти слова разным смыслом. Латынь помимо слова victima располагала еще несколькими синонимами жертвы, в частности immolo (от molo salsa – посыпать жертвенное животное солью и мукой) и sacrum, sacrifer, но эти слова не несли в себе смысловых оттенков недостаточности и пассивности[34]. Показательно, что в современной юриспруденции и криминологии работает именно слово victima. Не говоря уже о том, что многие европейские языки, в том числе английский, имеющий сегодня интернациональное значение, используют разнообразные производные от victima.

Если же посмотреть на диахронический срез использования слова «жертва», то видны значительные изменения приоритетных значений, произошедшие за последнее время. Для словарей прошлого века характерно примерно такое распределение значений: