Дома она представляла ценность, не подлежащую сомнению. Никому в голову не приходило требовать, чтобы от нее был какой-то толк. Она удивлялась, как дядя этого не понимает. Но здесь, у дяди, обнаружилось, что есть мерила человеческой ценности, и по этим мерилам выходит, что ценности в ней нет. Речь была длинная, не слушать ее было невозможно, но Катя запоминала лишь интонацию: видовые различия между ней и дядей были столь велики, что дядиного языка она не понимала.

А дядя во что бы то ни стало хотел доказать ее ничтожность – но чтобы и она это увидела. «Это дома тебя избаловали вконец! К чему приспособлены твои голова и руки? У таких, как ты, они ни к чему не бывают приспособлены. Сметливости в тебе нет, расчетливости нет, да ничего нет. И если оставить все как есть, то вырастет урод, не умеющий ни другим пользу принести, ни себя устроить в жизни. Нет, если в десять лет ты только и умеешь разбрасываться чужими полтинниками, то дальше и подавно не будет толку. Таких, как ты, надо ломать!»

Дядя прямо-таки загорелся идеей бороться с Катиной никчемностью. «Вот ты молчишь все и думаешь, какой дядя плохой. Ты нас словом не удостоишь, будто ниже себя считаешь. А может, покажешь, на что способна? Я в десять лет уже умел зарабатывать деньги! Опять молчишь? Неприятно слушать? Вон Шпулька щенков принесла, не знай, куда девать. Неси-ка их на базар, будет картинки-то рисовать!» – входя во вкус, выкрикивал дядя. «Чего разошелся? – осадила его тетя. – Связался черт с младенцем. На какой базар посылаешь? В магазин-то нельзя послать». «А ничего! – восклицал дядя. – Пускай! Все на пользу пойдет. Ну, где твое самолюбие?»

В Кате в тот момент не было самолюбия. Она не хотела на рынок.

«Ходи и предлагай: породистые щенки! И нахваливай, да как следует, – азартно поучал дядя. – По десятке с хвоста дадут – и то дело. Ну! Прямо сейчас и отправляйся». «Да будет тебе», – опять вступилась тетя, но он решил довести дело до конца. «Ах, ты никак? А я вот так!» Он вмиг притащил ведро с водой и двинулся к балкону.

Шпулькины щенки лежали в пустом цветочном ящике, поставленном на бок. Они были мелкие и слабенькие, с тонкими скрюченными лапками, похожие на крысят, но с курносыми мордочками: их папой предположительно являлся японский хин из соседнего дома. И Катя очнулась.

Она понесла их в коробке из-под обуви. Дядя ликовал.

В Кате действительно не было сметливости. Она даже не попыталась пристроить щенков у знакомых или найти Алешку и все рассказать ему, а пошла, как было сказано, – на базар. Хотя совсем не знала, что будет там делать. Было ужасно стыдно. Но речь шла о жизни и смерти. Остановилась у ворот, притворившись, что читает объявления. По обе стороны ворот, у одинаковых тележек, стояли две торговки и продавали одинаковые пирожки. Встать где-то здесь, рядом, и тоже начать торговать?

Держа перед собой коробку, Катя медленно побрела по рынку, ни на кого не глядя и словно прогуливаясь. Если бы кто-нибудь к ней обратился, она бросилась бы бежать. Но вот над ухом раздался бас: «Продаешь, что ли?» Катя умерла на месте, а когда подняла глаза, человек уже прошел мимо. Это был покупатель! Он мог купить щенка и сократить это ужасное хождение, конца которому, наверное, не будет! Но он уже ушел…

А дорога неумолимо вела дальше, слева и справа – прилавки, торговки, прохожие. Конца тут действительно не было: круг кончался, и начинался новый круг. Катя шла, уже поднимая глаза на встречные лица – с надеждой, – но на нее не обращали внимания. Страх исчезал. Время пошло медленнее. Прилавки, торговки, прохожие слева и справа стали отчетливее, словно на них навели резкость. Уже дважды она сумела объяснить любопытным, что это за звери в коробке. Знакомые не встречались. Никто ее не прогонял, не стыдил. Скоро ей уже было не стыдно – она была уже не она. И даже когда подошел милиционер и заявил, что здесь нельзя торговать животными, нагло спросила: «А вам не надо щеночка?» «Нет», – ответил милиционер и ушел.